Неутихающая буря противоречивых чувств — тревога за отца, тоска по родине, радость горячего ужина в атмосфере уюта и взаимной привязанности — привела к тому, что Жоан, сам того не сознавая, начал испытывать творческие порывы. По ночам он пытался сочинять сонаты. Музыка, звучавшая у него в голове, изливалась каскадами беспорядочных нот, которые затем одна за другой стройно ложились на линованную бумагу. Восьмые, шестнадцатые, половинные и четвертные, пойманные в силки нотного стана, возвышали его дух и порой даже приводили в состояние, близкое к счастью. Хотя за неимением инструмента слушать свои произведения он мог только мысленно, Жоан был уверен, что в них говорит его душа. В те часы, когда он пробовал себя в качестве композитора, его мозг превращался в сосуд, полный трепетных звуков, закрытый для внешнего мира и открытый потаенным чувствам. Его слух никогда не уставал от музыки. Он жил, погрузившись в свои сладкозвучные грезы.
Когда он приходил на море, плещущие о берег волны отбивали ему ритм; когда просыпался по утрам, в щебетанье птиц ему слышались сбивчивые симфонии; когда сидел у огня, дрова потрескивали контрастными аккордами; когда набирал воду из колодца, в глубине журчали фуги. Мельница, листва деревьев, тихий снегопад, собственные шаги, ветер, водопроводный кран, позвякивание ложечек, даже руки, месящие тесто, — все пело для него.
Как-то утром пекарь впервые дал ему важное задание:
— С сегодняшнего дня, мой дорогой Жоан, ты будешь отвозить хлеб в большие отели. Вы с Пьером возьмете на себя всю доставку. Поедешь в Антиб, в Жуан-ле-Пен, в Канны...
Одетый в парадный белый костюм, Жоан стал разъезжать по Французской Ривьере со своим ароматным грузом. Мечты окрыляли его.
За годы, проведенные в Кань-сюр-Мер, он никогда прежде не выбирался за пределы его мощеных улочек. Только один раз они с Пьером сбежали в Гольф-Жуан и тайком проникли на виллу, которая якобы раньше принадлежала Франсису Пикабиа. Ходил слух, что великая Айседора Дункан незадолго до смерти танцевала там босиком под сонату Баха, сводя с ума парижскую богему своим «Танцем с шарфом».
Теперь по долгу службы он открывал для себя новые дороги. Эти длинные переезды позволяли ему не только наслаждаться живописными ландшафтами, но и завязывать знакомства в совершенно новом для него мире богатства и роскоши. Постепенно многие стали узнавать и радушно принимать его.
Постоянные заказчики с нетерпением ждали его прибытия. Жоан вставал с петухами, в пять утра, на цыпочках проходил в пекарню забрать хлеб, завернутый в полотняные салфетки, и укладывал его в корзинки, которые затем размещал в коляске мотоцикла, — велосипед был слишком мал для его новой работы. К десяти часам он приезжал в Жуан-ле-Пен, где его поджидала мадам Тету с доброй улыбкой, чашкой шоколада со сливками и щедрыми чаевыми. Жоану очень нравилось беседовать с ней, у нее всегда были в запасе истории о знаменитостях, сплетни о нарядах, радостях и горестях очередного артиста или представителя богемы — все, что обсуждалось накануне вечером за столиками ее ресторана.
Жоан снабжал хлебом самые модные заведения. «Дом любви», «Бистро Анжелики», «У Симоны», «Пляж Андре» были его постоянными клиентами. Служащие относились к нему доброжелательно и обращались как со своим, притом что на испанцев в те дни обычно смотрели с опаской и жалостью. Пусть это была не та жизнь, о которой он мечтал, зато, по крайней мере, ему удалось неплохо устроиться. Он чувствовал, что этот период — необходимый трамплин в будущее. Все полученные чаевые он откладывал, поскольку так и не оставил мысли податься в Прад, чтобы поискать отца среди беженцев и встретиться лично с Пау Казальсом. В душе его теплилась надежда, что музыкант удостоит вниманием плоды его ночных трудов и одобрит творчество одинокого подростка на чужбине.
Каждая поездка дарила ему незабываемые ощущения — возможность в щелочку подглядеть за чужой жизнью, какая ему и не снилась. Лишь немногие избранные приезжали в эти места для увеселения, прочие же жадно взирали на них. Хотя в душе Жоан был, как и прежде, страстным пианистом, внешне он приобрел манеры весельчака-пекаря. Наивная детская улыбка осталась при нем, но черты лица утрачивали округлость, приобретая новое, мужественное выражение. Его непослушные светло-каштановые локоны выгорели на солнце и отливали золотом. Зеленые глаза туманились печалью, стоило ему подумать об отце. Он очень вырос, и несколько пар его собственных штанов уже некуда было отпускать. Жозефина, мать Пьера, проявляла чудеса портновского искусства, пытаясь перешивать для него одежду, в которую ее толстеющий муж больше не влезал. Но несмотря на все ее старания, вещи болтались на долговязом, нескладном теле юноши, не оставляя никаких сомнений в том, что они с чужого плеча. Исключение составлял только его белый костюм пекаря.