И г-жа фон Мекк, и Котек искренне почитали Чайковского как композитора. При прослушивании его увертюры «Буря» с Надеждой Филаретовной даже случился конвульсивный припадок, и она решила обратиться к Чайковскому с просьбой переложить некоторые небольшие его произведения для скрипки и фортепиано, с тем, чтобы она могла их исполнять с Потеком в домашнем кругу. При этом Чайковскому был обещан небывало высокий гонорар. Чайковский с радостью принял этот заказ к исполнению. Так началась продолжавшаяся 14 лет переписка Чайковского и Надежды фон Мекк, переписка, не имеющая аналогов в истории музыки, а также уникальная и с медицинской точки зрения. Из тысячи двухсот сохранившихся писем перед нами предстает картина единственной в своем роде столь же интимной, сколь и нереалистичной связи, ставшей возможной лишь потому, что оба партнера сразу приняли решение никогда не встречаться и не обмениваться друг с другом ни словом, ни даже взглядом. Можно предположить, что у Чайковского были и другие причины для столь необычной связи, неведомой со времен миннезингеров в раннем европейском средневековье. Выглядящий на первый взгляд странным эпистолярный контакт с женщиной, которая была на девять лет старше, давал ему возможность установить материнскую связь, ведь именно от материнского комплекса он страдал всю свою жизнь. В лице Надежды фон Мекк он нашел женщину, которая была внутренне близка ему, как мать, которую он мог чтить и которая чтила его, и, поскольку она всегда находилась от него на расстоянии, он мог не опасаться неприятных моментов, связанных для него с физической близостью женщины. Однако их многолетняя переписка все же не вполне свободна от неоткровенности и лицемерия, в чем можно убедиться, ознакомившись с письмами Чайковского к брату Модесту, написанными в тот же период. Сам Петр Ильич также вполне отдавал себе отчет в этом, что следует из его письма к брату, в котором говорится: «Я с сожалением должен признать, что наши отношения ненормальны, и я, порой, вполне понимаю эту ненормальность». В периоды депрессии Чайковский жаловался в письмах братьям на преувеличенную заботу Надежды о его благе, которую он воспринимал как вмешательство в личную жизнь, и даже отзывался о нежных чувствах г-жи фон Мекк в весьма нелестных выражениях. Однажды он выразил опасения в том, что она намеревается вторгнуться в границы его сугубо личной сферы и даже больше. Все это находится в вопиющем контрасте с тем, что он писал своей щедрой поклоннице — его письма к ней переполнены заверениями в любви, восхищении и признательности. Он полностью отдавал себе отчет в собственном двуличии и не делал из него секрета, что нашло свое выражении в высказывании Чайковского: «Мои мысли направлены в одну сторону, а дела совсем в другую».
В оправдание Чайковского следует сказать, что у г-жи фон Мекк, по собственной воле избравшей судьбу затворницы, развилось болезненное воображение, и она была настолько обращена в себя, что музыка Чайковского приводила ее в экстатическое состояние. Так, вскоре после начала переписки, 30 марта 1877 года, получив заказанное ею переложение арии из оперы «Опричник», она писала: «Ваша музыка столь чудесна, что приводит меня в состояние счастливого экстаза… мне кажется, что я парю над всем земным, у меня стучит в висках, сердце дико бьется, перед глазами плывет туман, мои уши утопают в волшебстве этой музыки… О Боже, как велик человек, способный дарить другим подобные мгновения счастья». Похожие признания вызвало у нее и известное Andante cantabile из его Первого струнного квартета, на премьере которого разрыдался даже Лев Толстой: «… я чувствую, как эта музыка приводит меня в состояние упоения, которое, подобно землетрясению, охватывает мое тело». Инициатива в этой уникальной эзотерической связи принадлежала Надежде, которая еще за несколько недель до этих эпистолярных «признаний в любви» 27 февраля 1877 года сделала следующее, можно сказать, вызывающее заявление: «Я хотела бы рассказать Вам о необычайной симпатии, которую испытываю к Вам, но боюсь отнимать Ваше драгоценное время. И я лишь скажу Вам, что эти чувства, пусть даже они покажутся Вам столь абстрактными, значат для меня очень много, ибо это — самое лучшее и чистое из известного человеку. Поэтому, Петр Ильич, Вы можете, если хотите, называть меня фантазеркой или даже безумной, но Вы не имеете права смеяться надо мной, поскольку все это могло бы казаться смешным, если бы не было столь откровенно и глубоко прочувствовано».