Такая возможность отвлечься представилась в виде турне по США, начавшееся в апреле 1891 года, во время которого Чайковский вел весьма подробный дневник. После исполнения Первого концерта для фортепиано с оркестром в Нью-Йорке он записал: «Поднялась такая буря оваций, которую мне не приходилось переживать никогда, даже в России». Единственным событием, омрачившим это турне, было известие о смерти любимой сестры Саши, которое он получил перед самым отплытием. Основным объектом беспокойства был любимый племянник Володя, «Боб», так как Чайковский опасался, что смерть матери может оказаться для нЬго слишком тяжелым ударом. Однако никто из посторонних не заметил этого беспокойства, внешне Чайковский выглядел очень спокойным и уравновешенным, о чем можно судить по заметке, опубликованной «Нью-Йорк Геральд» 24 апреля 1891 года: «Чайковский — высокий, уравновешенный, хорошо сложенный, интересный мужчина, которому на вид можно дать около 60 лет». Он выглядел старше своего настоящего возраста, по всей видимости, из-за совершенно седых волос. В действительности ему только-только должен был исполниться 51. Эта ошибка репортера немало потешила Чайковского.
1 июня он вернулся в Петербург, усталый, но в лучшем расположении духа, чем до поездки. Однако ошибка американской газеты в определении его возраста сразу почти на 10 лет, вначале рассмешившая Чайковского, позднее заставила его задуматься. Дневниковая запись от 8 мая посвящена эпизоду, в котором он перепутал фамилии двух пианистов: «Моя рассеянность становится порой просто невыносимой, й я усматриваю в ней признак надвигающейся старости… Все думали, что я намного старше. Неужели я так постарел за последние годы? Вполне возможно… Под влиянием разговоров о моей стариковской внешности мне всю ночь снились ужасные сны». И после возвращения домой незначительная рассеянность вновь и вновь возвращает его к этой теме. Запись от 7 июля 1891 года: «Вот еще одно доказательство того, что я старею. Я уже выгляжу не так хорошо, волосы выпадают, зубы начинают шататься, походка тяжелеет». Еще в 1872 году у Чайковского было впервые обнаружено падение остроты зрения и с тех пор, занимаясь композицией, он охотно пользовался пенсне. Об ухудшении состояния зубов он неоднократно сообщал в дневнике, жалуясь на зубную боль.
Летом Чайковский продолжал работать над балетом «Щелкунчик», но уже в декабре без видимой мотивации отправился в очередное концертное турне, сначала в Варшаву, а затем в Гамбург, где состоялось памятное событие — премьера оперы «Евгений Онегин» на немецком языке. 19 января 1892 года Чайковский писал племяннику Бобу: «Здешний капельмейстер — не какая-то посредственность, а истинный всесторонний гений… Певцы, оркестр… и капельмейстер (его фамилия Малер) совершенно влюблены в ‘Евгения Онегина’». После роскошной постановки оперы Чайковский отправился в Париж, но здесь так затосковал по родине, что, недолго думая, отменил запланированные концерты в Нидерландах и спешно выехал домой. 17 мая он въехал в новый дом на окраине Клина, свое последнее пристанище — тот самый дом, где теперь находится музей Чайковского. Он собирался начать работу над новой симфонией, но этому помешали вновь появившиеся признаки переутомления, выразившиеся в нервозности и боли в желудке. В связи с этими симптомами врачи порекомендовали Чайковскому пройти трехнедельный курс лечения в Виши, куда он и направился в сопровождении племянника Боба. Вернувшись в Клин, он откорректировал для печати некоторые ранее написанные партитуры, и его снова охватила жажда странствий. После короткого путешествия в Вену и Прагу в сентябре 1892 года, он присутствует на премьере «Щелкунчика», которая прошла без слишком громкого успеха, а спустя неделю, 18 декабря, вновь устремляется в концертное турне — Берлин, Париж, Брюссель, Базель. Во время этого путешествия он отклонился от маршрута для того, чтобы посетить проживавшую в Монбейяре Фанни Дюрбах, которой в то время уже исполнилось 70 лет. Об этой встрече он писал брату Николаю, также сохранившему живые воспоминания о своей гувернантке: «Ей уже семьдесят, но она мало изменилась. Я очень боялся, что дело дойдет до слезных сцен, но ничего подобного не произошло. Она приветствовала меня так, как если бы мы не виделись всего лишь год — радостно, непринужденно и без всяких условностей… Потом она показала мне наши школьные тетрадки… но самое интересное — это милые, чудесные мамины письма… Мне показалось, что я вновь вдохнул чудный воздух нашего боткинского дома и услышал голоса мамы и всех наших».