В мае, после гастролей в Лондоне, где Чайковский выступил в амплуа дирижера, и посещения Кембриджа, где ему были торжественно вручены знаки отличия почетного доктора, он наконец снова мог заняться оркестровкой Шестой симфонии. К этому времени физические и психические недомогания, не дававшие ему покоя в мае, кажется, начали отступать, и он писал: «Вчера мои мучения были столь невыносимы, что я потерял сон и аппетит, что случается у меня очень редко. Я страдаю не только от тоски по родине, которую вообще невозможно передать словами (в моей новой симфонии есть место, которое, как мне кажется, хорошо это передает), но и от ненависти к чужим для меня людям, от ощущения непонятного страха и еще черт знает от чего. Физически это выражается в болезненных ощущениях в нижней части живота и пронзительной боли и слабости в ногах». Возможно, что ненависть и безразличие к окружающим были, кроме всего прочего, вызваны чередой печальных событий, обрушившихся на Чайковского после возвращения в Клин. О том, что это были за события, писал Модест: «Повсюду витало дуновение смерти. Не успел он получить известие о смерти Константина Шиловского (брата Владимира Шиловского — прим. автора), как тут же его постиг новый удар — скончался его друг К., а еще через десять дней он получил письмо от графини Шиловской, в котором она сообщала о смерти мужа Владимира (к которому Чайковский однажды воспылал любовью — прим. автора). Вдобавок ко всему в Петербурге лежал при смерти Апухтин (поэт и одноклассник Чайковского по Училищу правоведения, сыгравший немалую роль в развитии его гомосексуальных наклонностей — прим. автора)…. Но несколько лет назад даже одно подобное известие оказало бы на Петра Ильича более сильное воздействие, чем теперь все они вместе взятые». Модест приписывает это приподнятому настроению, в котором пребывал Чайковский во время работы над Шестой симфонией. Действительно, Чайковский считал это произведение вершиной своего творчества и называл его самым «честным» из всего, что он создал, о чем так писал Бобу: «Я люблю ее больше, чем когда-либо любил другое мое музыкальное произведение». Похожие мысли выразил он и в письме брату Анатолию в августе 1893 года: «Я очень горжусь этой симфонией и считаю ее моим лучшим сочинением». Безучастность, с которой Чайковский воспринял упомянутые выше трагические известия, в какой-то мере сочеталась с его прогрессировавшим эгоизмом, достигшим к этому времени заметного уровня. Он сам признал это в дневнике: «Мне часто кажется, что моя досада и мое недовольство связаны с тем, что слишком независим и слишком много мню о себе, неспособен жертвовать собой ради других, даже ради тех, кто мне близок и дорог». Такие признания Чайковский доверял только дневникам, в письмах же его истинное Я почти никогда не выходило на поверхность, если не считать тех из них, которые, как писал он в дневнике, возникли «в состоянии глубокого душевного смятения».
По совету Модеста Петр Ильич назвал Шестую симфонию «Патетической». Первое исполнение ее под управлением Чайковского состоялось 28 октября 1893 года. Симфония встретила вежливый, но не восторженный прием публики и критики. По этому поводу Чайковский писал 30 октября своему издателю и другу Юргенсону: «Симфония не была отвергнута, но она произвела что-то вроде замешательства. Я же горжусь этой вещью больше, чем любым другим своим сочинением».