Закончив ремонт, Зимин отпраздновал «новоселье», пригласив одного Пикуличева. Специально для этого случая Зимин ездил на Лазоревую. Было даже шампанское. Но опять-таки все это без шума, без лишней огласки. Иван Михайлович все оценил: и изысканность ужина, и любезность хозяина, и его умение держать язык за зубами.
— Иван Михайлович, как икорка? (А икорка была действительно отменная — зернистая, в большой круглой жестяной банке с изображенной на крышке синей рыбой и надписью «Главрыба».)
— Достойная изумления, — блаженно закатил глаза Иван Михайлович. — У вас, дорогой мой, европейский вкус. Шарман, как говорят французы. Хи-хи-хи.
— Ох, Иван Михайлович, совестно даже за такой стол перед человеком, который понимает толк. Конечно, будь кто другой, я бы не волновался... Тут вы, пожалуй, единственный человек настоящих понятий, остальным — лишь бы брюхо напихать.
— Хи-хи-хи.
— Слов нет, и мои родители были иного покроя.
— Вижу, вижу, дорогой. Чувствую!
— Но я одичал, совершенно одичал, Иван Михайлович, и тем сильнее дорожу общением с вами.
Так они долго расхваливали друг друга. Оба отменные пройдохи, они тем временем ощупывали один другого и старались оценить. Затем подробно говорили о кушаньях, о том, как и что готовить, об умении жить, о выборе галстуков. Затем стали перебирать обитателей тоннеля, слегка злословить и наклеивать им ярлыки.
— Между нами говоря, этот Березовский не глубоко плавает... Биллиардом он больше интересуется, чем тоннелем. А весь воз тащит ваш Игорь... хи-хи-хи!
— Иван Михайлович! А другие? Послушать — боже мой! — инженеры, метростроевцы — а такое убожество!
Когда шампанское было выпито, собеседники стали снисходительней. Признали даже, что, в общем и целом, народ здесь на тоннеле ничего, можно жить.
Иван Михайлович был небольшого роста, с мелкими и невыразительными чертами лица, с беспокойными бегающими глазками. Вероятно, от сознания своей непредставительности, он все топорщился, выпячивал грудь, вставал на цыпочки. Одевался крикливо, любил носить под пиджаком палевые, розовые, голубые косоворотки. Всегда говорил только о себе и был убежден, что и для других эта тема захватывающе интересна. В лице Раскосова он встретил терпеливого слушателя. Кроме того, Раскосов понимал все с полунамека. И какое единство вкусов!
К концу этого милого журфикса они были на ты.
— Я шпроты не люблю, — несколько посоловев, толковал Пикуличев на рассвете. — Я люблю экзотику. Мне п-подавай крабов или там майонез... Могу я себе позволить? М-могу. Я и жене говорю: «Надя! (Она у меня Надежда Фроловна.) Надя! — говорю. — Если ты желаешь, то можешь питаться ис-сключительно деликатесами. У меня хватит средств». А? Хи-хи-хи.
Пикуличев был заботливо препровожден к себе на квартиру. Раскосов вел его под руку. Поселок спал, они не встретили на всем пути ни одного прохожего.
Пикуличев громче, чем того требовали обстоятельства, рассуждал о том, что всегда нужно поддерживать друг друга:
— Ты сделаешь мне, я сделаю тебе. Я никогда добра не забываю.
Сопки спали. Внизу шумела Арга. Луна безучастно смотрела на пьяного Ивана Михайловича и совершенно трезвого Раскосова. Приятели облобызались, и Иван Михайлович крепко постучал в окно. Тявкнула собака, в окне мелькнуло что-то белое, и Раскосов повернул обратно.
«Очень милый человек и полезный, — размышлял Раскосов, поглядывая на дикую красоту горного перевала, — Видать, прожженная бестия! И чем он, собственно, отличается от обыкновенных воров? Только тем, что вместо отмычек пользуется обыкновенными ключами? Нет, положительно хороший экземпляр! Поощрять такого Пикуличева — это тоже, если хотите, стоящее дело!».
Вскоре Никуличев позвонил по селектору на тоннель и вызвал Зимина.
— Кацо, что ты там совершаешь в тоннеле?
— Тружусь, дорогой. Родина, сам понимаешь, ждет трудов и подвигов.
— Вот и отлично. А у меня сегодня пирог. Приходи, милый, я и коньяку привез из командировки, выпьем по рюмке для аппетита.
— Я непьющий. Но когда прикажешь быть у тебя?
— Через пятнадцать минут по местному времени.
— Есть быть у тебя через пятнадцать минут по местному времени!
Пирог действительно был потрясающий. Кроме пирога, на столе было все, за исключением птичьего молока. Это и высказал, не откладывая, Раскосов, к полному удовольствию хозяев. А также заявил, что Надежда Фроловна изумительная хозяйка, а две девочки — дочери Ивана Михайловича — просто прелесть и, вероятно, когда вырастут, погубят немало мужских сердец. На самом деле девочки были белобрысые и веснушчатые и обе с одинаковыми хвостиками косичек, украшенных пышными бантами. Они забрались к Раскосову на колени, и папа их стал рассказывать длинную историю, из которой явствовало, что он незаменимый работник и большой ловкач.
— Вызывают меня в контору. Это было лет пять назад, я тогда работал на одной стройке на Северном Урале... Смотрю — собралось все начальство: и начальник строительства, и главбух, и инженеры — словом, вся верхушка. Спрашивают: «Что вы скажете, Иван Михайлович, о портланд-цементе?» — «Хорошая, говорю, штука, когда она есть...».