— Ну и глуп! — проворчал Жуков.
Жуков поднял голову и начал кашлять, тяжко спуская ноги с дивана, — его движение испугало Симу, он тоже остановился и кашлянул.
— Ну, что же? — хрипя и отплевываясь, проворчал Жуков.
Сима медленно выговорил:
Податной вытаращил глазки и, шевеля пальцами, протянул негромко:
— Что-о?
Поэт, вздрогнув, согнулся, быстро выскочил из комнаты и почти три недели прятался где-то. После он рассказывал слобожанам, что Жуков закричал ему — убью! — и бросил в него сапогом.
Эта сцена стала известна в городе.
— Захвалили парнишку, он и зазнался! — говорили на Шихане. — Они, слободские, один другого озорниковатее, их привечать — опасно!
Но в семи тысячах жителей Окурова и Заречья был один человек, относившийся к поэту серьезно: каждый раз, когда Сима, получив от Лодки спешно-деловую ласку, выходил из «раишка», — у ворот его останавливал квадратный Четыхер.
— Ты? — спрашивал он, хотя знал и видел, чье длинное тело робко и неловко вылезает из калитки.
— Ну-ка, сядь! — предлагал он.
И когда Сима садился рядом с ним на лавке — он, положив на плечо или колено поэта широкую ладонь, тихонько просил:
— Ну-ка, скажи стишки!
Сима говорил, а Четыхер, вздыхая, украдкой крестился и снова просил:
— Ну-ка еще!
Юноше нравилось читать свои сочинения этому человеку, и он для него читал особенно: не торопясь, мягким шепотом, старался придать любимым словам особую значительность и порою таинственно толкал слушателя, подчеркивая этим толчком слово или строчку, которые ему казались особенно важными.
Здесь, под воротами старого дома, когда-то наполненного иной жизнью, Сима как будто чувствовал, что он хоронит свои мысли без обиды и с честью, что встречают их не холодное любопытство и жалость, отрицающие его душу, а нечто иное, возбуждавшее в нем приятную гордость.
Из глубины все еще важных развалин дворянского дома порою долетали визги девиц, тенор Коли-телеграфиста, колокольный голос Ваньки Хряпова, сына ростовщика, бойкие песни Фимки Пушкаревой, звон гитары — но все эти звуки тоскливой и пьяной жизни не мешали Симе и его слушателю.
— Ну-ка еще! — просил Четыхер, разглядывая из-под мохнатых рыжих бровей серебристое сияние Млечного Пути, радостное горение звезд, медленный ход медного круга луны или тихий бег облаков; смотрел Четыхер, слушал и, двигая плечом, незаметно крестился.
Тяжко спали изжеванные и обкусанные нищетою, оборванные диким озорством, темные избушки слободы, тесно окружая усадьбу Воеводиных, — точно куча мелкого мусора большую изломанную игрушку. Сима плотно прижимался к дереву ворот и, не уставая, читал.
Но иногда поспешные, милостивые и тепленькие ласки его возлюбленной поднимали в груди юноши тошное ощущение обиды, он вспоминал торопливые слова женщины, деловые движения ее тела и с унылою горечью думал:
«Хоть бы раз один дала мне полюбоваться собой! Другие-то…»
Читать ему не хотелось, голос звучал вяло, сердце не входило в слова.
— Ну, ладно, спасибо! — говорил Четыхер и совал в руку три копейки или пятак.
— Не надо же! — говорил Сима, отдергивая руку.
— Ну-ка, а ты — бери! Я ведь — один. Мне хватит.
Боясь обидеть Четыхера, Сима брал монету и шел в поле.
Вечерами на закате и по ночам он любил сидеть на холме около большой дороги. Сидел, обняв колена длинными руками, и, немотствуя, чутко слушал, как мимо него спокойно и неустанно течет широкая певучая волна жизни: стрекочут хлопотливые кузнечики, суетятся, бегают мыши-полевки, птицы летят ко гнездам, ходят тени между холмов, шепчут травы, сладко пахнет одонцем, мелиссой и бодягой, а в зеленовато-голубом небе разгораются звезды.
В такую лунную ночь пред ним незаметно явился Тиунов и спросил, постукивая палочкой по сапогу:
— Что — стишки выдумываешь?
— Да, — сказал Сима, смущенный.
Крутя головой, Тиунов обвел его взглядом и ласково одобрил:
— Так! Ну, сочиняй, бог тебе в помощь!
И пошел тихонько прочь. Он показался Симе добрым и нужным сегодня — юноша встал и поплелся за ним.
Кривой обернулся, подождал и вновь окинул Симу взглядом.
— Как же это ты сочиняешь, интересно мне?
Юноша обрадовался, охотно и легко он стал говорить.
— Сначала — я думаю. Я даже всегда думаю, Яков Захарович. От этого, надо быть, испортилось у меня сердце — стеснение в нем и тоска. А иной раз — забьется оно, как птица, и вдруг — остановится.
— Так! — сказал кривой, усердно тыкая палочкой в голову своей тени, косо лежавшей у ног его. — А о чем же, малый, ты думаешь?
— Обо всем, Яков Захарович! — виновато сказал юноша. — Кто встретится или вспомнишь кого — человека ли, собаку ли… Птицы тоже…
— Так, так!
Тиунов почесал переносицу и тихонько двинулся вперед. Сима шел рядом, рассказывая.