Кое-где в окнах слободы еще горел огонь. «Фелицатин раишко» возвышался над хижинами слобожан темной кучей, точно стог сена над кочковатым полем. И во тьму не проникало из окон дома ни одной полоски света.
«Пойду к ней, к милой Глаше, другу! — решил Бурмистров, вдруг согретый изнутри. — Расскажу ей все… Кто, кроме нее, меня любит? Кривая собака — убежала…»
Он безнадежно махнул рукой и, глядя на воеводинский дом, соображал:
«Никого нет. Попрятались все».
Когда Вавило подошел к воротам, встречу ему, как всегда, поднялся Четыхер, но сегодня он встал против калитки и загородил ее.
— Пропускай, ну! — грубо сказал Навило.
— Занята Глашка, — ответил Четыхер.
— Врешь?
Дворник промолчал.
— Ведь никого нет?
— Стало быть — есть.
Препятствие возбуждало Бурмистрова. Он всем телом вспомнил мягкую теплую постель и вздрогнул от холода.
— Жуков, что ли? — угрюмо спросил он.
И вдруг ему показалось, что Четыхер смеется; он присмотрелся — плечи квадратного человека дрожали и голова тоже тряслась.
— Ты чего? — заревел он и, забыв, что дворник сильнее его, взмахнул туго сжатым кулаком. Но запястье его руки очутилось в крепких пальцах Четыхера.
— Ну-ка, не бесись, не ори, дурак! — спокойно и как будто даже весело сказал Кузьма Петрович. — Ты погоди-ка. Я пущу тебя, пес с тобой! Ну — только уговор: там у нее Девушкин…
— Кто? — спросил Вавило, выдернув руку и отшатнувшись.
— Ну — кто! Говорю — Девушкин Семен.
— Симка? — повторил Бурмистров и до горла налился холодным изумлением.
— Ежели ты его тронешь, — вразумительно говорил Четыхер, — гляди — плохо тебе будет от меня! Для прилику, для страха — ударь его раз, ну — два, только — слабо! Слышь? А Глашку — хорошенько, ее вздуй как надо, она сама дерется! По холодной-то морде ее, зверюгу! А Семку — тихо! Ну, ступай!
Он отворил калитку, но Бурмистров стоял перед нею, точно связанный, наклоня голову и спрятав руки за спину.
— Ну-ка, иди! — сказал Четыхер, подталкивая его.
Он высоко поднял ногу, как разбитая лошадь, ступил во двор и, добравшись в темноте до крыльца, сел на мокрую лестницу и задумался.
«Милый ты мой, одинокий ты мой!» — вспомнились ему певучие причитания Лодки.
Нехорошее, обессиливающее волнение, наполняя грудь, кружило голову, руки дрожали, и было тошно.
«Врет Четыхер! — заставил он себя подумать. — Врет!»
Он мысленно поставил рядом с Лодкой неуклюжего парня, уродливого и смешного, потом себя — красавца и силача, которого все боятся. «Чай, не колдун Симка?» — вяло подумал Бурмистров, стиснув зубы, вспомнив пустые глаза Симы.
Вавило тряхнул головой, встал и пошел наверх, сильно топая ногами по ступеням, дергая перила, чтобы они скрипели, кашляя и вообще стараясь возможно больше и грознее шуметь. Остановясь у двери, он пнул в нее ногой, громко говоря:
— Отворяй!
Раздался спокойный голос Лодки:
— Кто это?
— Отвори!
Во рту Бурмистрова было сухо, и язык его двигался с трудом.
— Ты, Вавило?
Он налег плечом на филенку двери, без труда выдавил ее. Когда тонкие дощечки посыпались к ногам Лодки, она быстро сняла крюк с пробоя и отскочила в сторону, крича:
— Ты что это, а? Ты — что?
Бурмистров на секунду остановился в двери, потом шагнул к женщине и широко открытыми глазами уставился в лицо ей — бледное, нахмуренное, злое. Босая, в рубашке и нижней юбке, она стояла прямо, держа правую руку за спиной, а левую у горла.
— Глафира! — хрипло и медленно заговорил Вавило, качая головой. — Что ж ты, дьявол, а?
Его рука, вздрагивая, сама собою поднималась для удара, глаза не могли оторваться от упорного кошачьего взгляда неподвижно и туго, точно струна, вытянувшейся женщины. Он не кончил слов своих и не успел ударить — под кроватью сильно зашумело, потом высунулась растрепанная голова Симы. Юноша торопливо крикнул:
— Погоди, Вавило…
Лодка злобно взвизгнула и бросилась вон. Бурмистрову показалось, что она ударила его чем-то тяжелым и мягким сразу по всему телу, в глазах у него заиграли зеленые и красные круги, он бессмысленно взглянул в темную дыру двери и, опустив руки вдоль тела, стал рассматривать Симу: юноша тяжело вытаскивал из-под кровати свое полуголое длинное тело, он был похож на большую ящерицу.
— Ты — прости! — торопливо, вздрагивающим голосом бормотал он. — Ведь она — из жалости ко мне, ей-богу! А я — кто меня, кроме нее? Ты, Вавило, хороший человек…