— Неужели еще и двух не пробило?
Тогда ночная тьма объяла дом, окутала его бесконечно длинной черной мантией. Дом тонул в ее необъятных складках. Во тьму ушли и беспокойно шумящие старые разросшиеся акации.
Под порывами ветра гнулись деревья, заупокойно стонали, завывали вокруг дома, словно море вокруг гибнущего корабля, стучали ветвями о ставни и железную крышу. Была темь, безграничная и бескрайняя. Бесконечно тянулись минуты предсмертного томления Хаима, человека рано поседевшего, любившего качать ребят на плече, любившего озорно крикнуть им над самым ухом «ку-ка-ре-ку».
Пенек притих, съежился; укрывшись коротенькой курточкой, он прикорнул на диване в углу. От волнения он стучал зубами. Все в нем ныло, исходило беспредельной тоской.
Хаим…
А за круглым столом у приспущенного огня лампы в одном исподнем, с платочками на спутанных волосах, все еще сидели Буня и Шейндл-долговязая. Они подолгу протяжно зевали, как-то необычно сонно произносили слова. Они теперь не только присматривали за перепуганным Пенеком. Им было страшно вернуться в этот час в свою дальнюю темную комнатку близ кухни, страшно лечь там в измятую постель. С каждым порывом ночного ветра за стенами дома они замирали, затаив дыхание вслушивались в затихавший шум старых акаций. Тогда казалось: за скрипом крыш и заборов слышатся тяжелые, шлепающие шаги — не человека, а исполински грузного истукана, палача с железной палицей в руках. Он отряжен, чтобы оборвать нить жизни, прикончить Хаима, но он слеп, этот истукан. Нелегко ему добраться и найти дверь Хаима. Он пробует лапами дверные засовы. Порой кажется: гулкие отзвуки его шагов слышны и здесь, над чердаком.
Шейидл вслушивается, словно до ее уха донесся отзвук этих грозных шагов. Ее взор почти безумен, — кажется, вот-вот закричит. Вдруг она говорит:
— Уйдем, Буня… ляжем в постель…
— Хорошо, — соглашается Буня. Она указывает взглядом на Пенека: — Возьмем к себе…
Но они не трогаются, опять зевают, ежатся от ночной прохлады, напряженно ждут: с минуты на минуту могут прийти с последней, недоброй вестью. Буня вздыхает:
— Сказывают: у человека, когда он отходит, с глаз пелена спадает… все ясно видит, точно в зеркале… сразу все вспоминает… ну, значит, и свою жизнь вспомнит… всю, как она есть… с первого дня, как свет увидел, и до самой последней минуты…
Она задумывается, всматривается прищуренными глазами в приспущенный огонь лампы:
— Вот так… все наяву видит… как на ладони…
Шейндл-долговязая повторяет то же, только иными словами, словами, вычитанными из книжек:
— Ну да, верно… прошлое… пережитые годы и дни, это тоже чего-нибудь да стоит… годы, как живые, приходят на тебя посмотреть и навек распрощаться…
Тишина.
Буня говорит:
— Знала-же я… еще позавчера… как сказал доктор: «Посадите больного в ванну», так и почуяла… поняла… что не жилец он на свете…
Тишина.
Шейндл-долговязая с минуту молчит и потом замечает:
— Что же… новость какая. известное дело… заболеет кто тифом, позовешь доктора, он сразу скажет: «Опустите больного в горячую ванну…»
Буня зевает:
— Известна она, эта ванна… в ней одних покойников обмывают… не ванна это, а обмывальная доска, что у нас на еврейском кладбище… Еще такого случая не было, чтобы человек выжил после этой ванны…
На заспанном лице Буни — в ее глазах, овале рта — вновь мелькает что-то необычное — милое, ночное, женственное, нечто такое, чего Пенек еще никогда не видел.
Вновь наступает тишина.
Шейндл-долговязая всматривается в полузакрытые глаза Пенека.
— Кажется, — шепчет она, — малыш заснет на диване. Не разбудишь его потом… — Пенек, — говорит она, — послушай! Будь умницей! Я лучше сейчас отведу тебя в твою постель…
Пенек не отвечает.
— Дурачок…
— Ведь вместе пойдем…
— Не оставим одного…
— Лампу прихватим…
— Возле тебя и сядем…
Пенека убеждает не Буня, а то милое, ночное, что проглядывает в ее лице, — и он покорно идет спать.
Пенек вновь уснул в кроватке, уснул, как всегда, — крепко и глубоко. Он не слышал, когда Буня вместе с Шейндл-долговязой оставили комнату, прихватив с собой лампу.
Во сне Пенек увидел все то же, с чем он встречался и виделся последние дни, но все выглядело теперь по-иному, предстало в каком-то новом, необычном освещении.
Пенеку снилось: летние сумерки. В такие часы пустеют дома в городке, — все уходят подышать воздухом, Хаим давно умер. Мертвый, он продолжает долгие годы лежать в своем доме. Долгие годы он там покоится. Лежит он в маленьком прохладном коридоре на старом сундуке Цирель. Хаим прикрыт черным покрывалом.
На улице — ласковые летние сумерки, когда все покидают свои дома, чтобы подышать воздухом. У Цирель в доме — ни души. Пенек входит к Цирель в коридор.
— Хаим здесь?
Да, он спит… Долгие годы он спит, умерший, покрытый черным покрывалом. Пенек не торопится — он постоит. Вдруг Хаим сбрасывает со своей мертвой головы черное покрывало, пытается запеть петухом, но не может. Мертвым голосом он глухо кричит:
— Пенек пришел! Угости его, Цирель! Дай ему отведать субботнего пирога!