Тульчинские мастера пришлись не по душе и Буне, и Шейндл-долговязой. Лишь в первые дни, когда мастера появились в доме, обе женщины нарядились в свои лучшие платья, лица у них пылали, словно сейчас к венцу.

Но затем выяснилось, что эти «тульчинцы» уж очень заносчивы. С тех пор обе женщины, словно кому-то назло, стали разгуливать по целым дням босиком, еще более растрепанные, чем раньше. Если мужчина не из их среды, они его ни во что не ставят, в их глазах он, пожалуй, хуже женщины.

Но бывали и исключения.

Солнечные дни. «Тульчинские», где-то в одной из задних комнат, ушли с головой в работу. Они расписывают потолки разноцветными, сложными узорами. За работой они распевают в два голоса еврейские народные песни. Таких песен здесь, в городке, еще ни разу не слышали.

В далекой кухне Буня, Шейндл-долговязая и Пенек восхищенно замирают, сердца у них учащенно бьются от восторга, лица застыли, глаза не мигают. Буня первая прерывает тишину, бросает тряпку, которой принялась было вытирать кухонный стол, и умиленно шмыгает носом.

— В самом деле, — говорит она, — не успею, что ли? Позже вытру!

Шейндл-долговязая, считающая себя тонкой ценительницей песен, морщится, шипит на Буню:

— Тише!

Однажды в полдень, когда «тульчинские» во время работы по обыкновению распевали свои песни, в дом заглянул Зусе-Довид, суженый Шейндл-долговязой.

Пришел он послушать, как поют «тульчинские».

Его вздернутый нос словно провалился, лицо было все в угрях, но все же на кухне он казался всем необыкновенно милым. Его живые серые глаза радостно сверкали. В пение мастеров он вслушивался, как большой знаток музыки.

— Ну-ка, — сказал он, — пусть споют еще разок…

Вслушиваясь в их песни, доносившиеся из отдаленной комнаты, он ежеминутно бледнел, все шире раскрывал глаза, а затем так и застыл недвижим. Пенеку даже жалко стало, как бы Зусе-Довид окончательно не пал духом!

Тульчинские мастера пели:

Изюмом и миндалемТы будешь торговать,Иной еврею участиВедь нечего и ждать[5].

Зусе-Довид стал считать по пальцам:

— Изюм… миндаль… торговать…

А потом выпятил губы:

— Вот оно что! Эти «тульчинские» только о барышах и думают.

5

Совсем по-иному воспринял пение маляров Нахман. За работой он непрерывно ругался:

— Гнусавят они целыми днями! Провалиться им сквозь землю! Вот напасть! От этого пения у меня вечный шум в ушах! Поверите, по ночам не сплю. Дверь скрипнет, а мне уже чудится: опять, проклятые, гнусавят…

Нахман благополучно закончил окраску крыши. Он начал теперь грунтовать и шпаклевать пол в комнате Пенека.

На Буню он сердился за то, что она прозвала его «простой человек, простите», а тульчинских мастеров ненавидел, подозревая их во всяческих кознях.

— Пожалуй, — говорил он, — эти мерзавцы способны и краску мне подменить. Такие на всякую пакость пойдут.

Кончая вечером работу, он старательно запирал свои краски, разговаривал в «доме» только с Пенеком или с кучером Янклом. Ему он жаловался во дворе на Шейндл-важную:

— Вот окаянная! Дело уж было почти сделано. Старик-то меня ценит и готов был всю работу передать мне. Может, конечно, у него и свой интерес был — хотел подешевле все сделать. Ну, а тут эта язва выскочила: «Вы, говорит, покрасите крышу, вы, говорит, покрасите пол… Крыша — пол, пол — крыша… Вы довольны?» Поверишь, мне в ту минуту показалось: десять крыш, десять полов… Словно разума я тогда лишился…. вот язва-то! Голову мне всю замутила!..

Нахман ходил хмурый, сердитый. Зато Пенек за эти дни приобрел товарища: двенадцатилетнего Боруха, старшего сынишку Нахмана, своего первого настоящего товарища.

У Боруха вздернутые носик и верхняя губа точь-в-точь как у его матери. Его острые голубые глаза прикрыты светлыми ресницами, такими лее светлыми, как его белокурые волосы. Ходит он босиком не только из-за летней жары, но и по другой, более веской причине: у него своей обуви еще никогда в жизни не было. Это видно по отвердевшей и огрубевшей коже на пятках, по многочисленным рубцам на них. Они уже не чувствуют при ходьбе ни острых камней, ни битого стекла. На обтрепанных коротких штанишках как раз против колен красуются две внушительные желтые заплаты; круглые и живые, они смотрят, как два больших глаза. Его короткие заплатанные рукава лоснятся, точно их натерли воском и канифолью: этими рукавами Борух года три подряд утирал нос. Теперь его носик сух, в помощи рукавов больше не нуждается, но у Боруха все же сохранилась привычка шмыгать носом и при этом подергивать плечом. Почему Боруху надо обязательно подергивать плечом, Пенек никак не мог понять.

Приобрести дружбу Боруха было делом нелегким. В первые дни Борух приходил к отцу, ни на кого не обращая внимания. На Пенека он смотрел недоверчиво, точно говорил своим взглядом: «Барчук паршивый! Очень ты мне нужен!..»

Перейти на страницу:

Похожие книги