Должного металла для таких изделий, как топоры, — стальной полосы проката, никогда у отца не было, исходным материалом являлись отслужившие свой срок рельсы, отец добывал их на железной дороге. Из верхней части — из «яблока», которое отрубалось кузнечным зубилом от добела нагретого куска рельса, и ковались топоры. Работа эта воистину адская, и тут доставалось и кузнецу, и особенно молотобойцу. В открытом горне нужно было нагнать испепеляющий жар. Точно представить, что это значит, если употреблялся уголь из комлевой березовой коры, может только специалист: неподступное, слепящее, испепеляющее пламя било из шипящего пекла, в которое закладывался кусок рельса пудов пять весом. Неотлучно, прикрывая лицо свободной рукой и пристально взглядывая в нутро пекла, то и дело что-то там поправляя кочережкой, следил отец за ходом нагрева. Длилась такая операция минут тридцать — сорок, а то и больше.
Но вот раскаленный рельс схватывают клещами, и черный его конец всползает на наковальню. Затем клещи перехватывают искрящийся, добела нагретый конец и… «ы-ы-их!» — рельс на наковальне. Теперь его надо развернуть на «сто восемьдесят», так как он должен оказаться со стороны молотобойца, и только сейчас, уже с замаха, без передышки, кувалдой должен молотобоец, что называется, «дать» по зубилу. А оно, зубило, шажками, строго и точно, как бы само по себе переставлялось по всей длине нагретой части. Бегло: один проход, по следу — второй, третий — до полного отделения «яблока» от «т»-образной основы рельса.
Суть подобных операций с рельсом — лишь добыча металла для будущего топора. Изготовление еще впереди.
Как известно, рельс — сталь. И в этом вроде бы выигрыш — не требовалось вваривать стальную пластину для лезвия, — но — и проигрыш: обух топора из такого металла можно было получить только пробивным методом, а это уже намного трудней, чем обычным, сварным.
Основная же сложность, как считал отец, заключалась в том, чтобы за минимальное количество нагревов получить правильный обух, его ударную часть определенной толщины и размера, строго одинаковой толщины щечки, совершенно правильной и точной формы отверстие для насадки на топорище с учетом его соотношения с главной, рубящей частью топора — лезвием.
В должности секретаря Ляховского сельсовета пробыл Александр совсем недолго. Выполнял всякую бумажную работу. По какой-то причине переводили его в Балтутино, но на это он не согласился и работу в сельсовете оставил в том же 1925 году.
В свои пятнадцать лет выглядел он очень рослым, не по годам серьезным. То, что брат не вносил свой вклад в хозяйство, тяготило его. Он сам хорошо понимал, что надо что-то делать, чтобы не быть «дармоедом».
Я упомянул это слово в связи с тем, что было оно нам знакомо с детства. Употреблял его наш отец. Лодырничества и даже малейшего увиливания от работы он совершенно не терпел. Случалось, что произносил он это слово без гнева, как бы шутя, если замечал, что приказание его хотя и исполнено, но без должной охоты, без рвения. В таких случаях, обычно более младшим, он выражал свое неудовольствие словами: «Эх ты, мой маленький дармоед!» На этом все и кончалось, но у того, к кому слова эти были обращены, оставался неприятный осадок в душе; уже и за стол он садился не как прежде — законно и смело, а с известной долей стеснительности.
Однако не следует думать, что отец был только строг и жесток. Нет, много в нем было и доброты и участливости. Он искренне радовался всякой нашей удаче, будь то в ученье, в труде, даже просто в смекалке, всех нас он любил и жалел преданно, как настоящий семьянин, неоднажды всего себя отдавал ради нас. Но его постоянный напряженный труд, как единственное средство борьбы со «злыдней», как называл он нехватки и недостатки, порой ожесточал его, о чем он всегда горько сожалел и в чем раскаивался.
Александр видел, понимал, как много приходилось работать Константину, видел и то, как отец, придя вечером из кузницы, лечил потрескавшиеся пальцы рук, смазывая их каким-то жиром, знал, что и младшие тоже нередко целыми вечерами помогали крутить точило или тереть окалиной откованные изделия. Знаю, верю, что душа его страдала от сознания, что, отвлекаясь то на комсомол, то на Осоавиахим, то на селькоровскую работу, он так или иначе все же не в равной степени с домашними бывает в поте лица. Во втором своем сыне отец по всем нормам тогдашнего быта имел право видеть такого же помощника, каким был всегда рядом с ним первый. Никакое увлечение, ни даже призвание, рассуждал отец, не освобождает человека от его обязанности оставаться, до поры, свято чтущим и выполняющим долг члена семьи — работать так же, как все остальные.
Это исходило от отца, так он сам был воспитан. Возражать? Нет оснований. И брат повиновался: бросал писать, шел в кузницу. Молотил изо всех сил кувалдой, следил за каждым знаком отца, но все равно — думал явно о своем.