— Хочу одного: чтоб вы меня правильно поняли. Возможно, это вам нелегко, вы мыслите другими категориями. Но попытайтесь хоть на минуту представить себя в положении человека, который воспитан в других условиях, в других традициях — в традициях, которые вам, может быть, чужды, но там, на Западе, миллионами людей еще не отвергнуты, и, вероятно, они еще долго будут существовать. Вот ты, Эмма, говоришь, что моя жизнь принадлежит не только мне — она принадлежит будто бы всем, следовательно, все должны как-то вникать в мою жизнь, а я в свою очередь должен интересоваться жизнью других. Ты мыслишь вашими категориями — коллективизм, интернационализм. Но там, откуда я к вам пришел, моя жизнь — только моя и ничья больше. Кому какое там дело до тебя… Поступай со своей жизнью, как тебе заблагорассудится. Вот ты еще говоришь о том, что каждый должен внести свою лепту в общее дело. А там каждый думает наоборот — как бы урвать побольше для себя, для себя одного лишь… Вы здесь все стремитесь побольше сделать, создать, совершить, а там, вы понимаете, там стремятся к тому, чтобы  н е  делать, по возможности  н и ч е г о  не делать. Иметь как можно больше, а делать как можно меньше. Таково общество…

— Общество наизнанку, — отозвался Эмма, — общество, в котором все шиворот-навыворот…

— Да, — согласился Либкин, — но это общество, не забывай, постарше того, которое вы создаете здесь, и отмахнуться от него нельзя, надо с ним как-то считаться, не так ли?

— Ты прав, — сказал Эмма, — считаться надо. — И, помолчав, добавил: — А возможно, с ним придется еще и воевать…

— Возможно, — ответил Либкин. — И вот представьте себе: человек из того общества «наизнанку», как ты говоришь, попадает к вам. На первых порах он думает, что и тут сможет жить так же, как жил там. Но из этого ничего не получается, и не получается потому, что даже воздух здесь иной и этим воздухом ему нелегко дышать. На каждом шагу его подстерегают неожиданности, так как здесь другие мужчины, другие женщины, другие девушки… И ни к кому из них у него нет ключа. А ключи, которые он привез оттуда, не подходят… И главное — здесь царит атмосфера деятельности, труда. Все без исключения заняты делом. Хотел заняться и я, но… одного желания, очевидно, недостаточно. Оказалось, что я ничего не умею делать и не умею потому, что не привык делать, вернее — я привык  н е  д е л а т ь…

Либкин умолк. Мы с Эммой переглянулись.

— Живя среди вас, — продолжал Либкин, — и наблюдая, как каждый из вас делает что-то важное и полезное для себя и для всех, я спросил у себя: ну, а ты, Шолом, ты, бездельник, ты, недотепа, ты, горемыка, на что способен ты? Что ты можешь? Ничего? Тогда ложись и умирай… И вот я и собрался…

Либкин умолк. И мы с Эммой молчали. Только слышно было, как в пылающей печи потрескивают дрова.

— Помнишь, Эмка, — начал опять Либкин, положив на место нож, которым до сих пор играл в руке, — ты несколько раз заходил сюда, ко мне, хотел поговорить, предлагал помощь, а я тебе — ни слова в ответ? Ты не понял тогда причины. А причина была в том, что я вынес уже себе тогда приговор и ждал смерти. Ты помешал мне…

— Да, я ничего не понимал тогда, — сказал Эмма, — но такое и понять-то трудно. — И, устремив на Либкина серьезный взгляд, добавил: — Ты тут у нас напорол, Шолом, немало глупостей. Однако самой большой глупостью было подумать, что мы тебе дадим умереть…

Он наполнил рюмку.

— За здравие!

Мы выпили.

Влажно поблескивая глазами, Либкин сказал:

— Как мало нужно для воскресения из мертвых: хорошо натопленная печь и добрая баня…

— Но ты совершишь ошибку еще большую, — заметил Эмма, — полагая, что, воскреснув из мертвых, ты сможешь жить так, как жил до того…

— Это-то я понимаю, — серьезно ответил Либкин, — но что же мне делать?

— Только одно, — ответил Эмма, — д е л а т ь, работать…

Играя пустой рюмкой, Либкин задумчиво заговорил:

— До чего все странно… Лежу я здесь, на тахте, холодный, голодный, а в голове все равно фантазия за фантазией… и возникают герои новых вещей, хватит их на роман, да не на один… Хотите, кое-что расскажу…

Либкин потянулся к бутылке, но Эммануил остановил его:

— Хватит! Сегодня, думаю, больше пить не будем… А по поводу того, Шолом, что ты хочешь рассказать нам, скажу тебе вот что: не надо. — Эмма повернулся ко мне; — Правда ведь, не надо? И вообще, давай отныне и впредь договоримся: мы не выслушаем ни одного твоего слова, коль речь зайдет о каком-нибудь творческом замысле, пока он не будет изображен черным по белому на бумаге. Не смотри на меня так. Твоими устными историями мы сыты по горло… И знай, Шолом, ты растерял среди нас всех своих бывших приверженцев. С сегодняшнего дня мы будем верить только тому, что будет написано пером…

— Ах, пером? — повторил Либкин.

— Да, и вот уговор, — Эмме в голову пришла идея, — мы даем тебе неделю. Хватит тебе недели?

— На что?

— Ровно через неделю мы придем сюда снова, и ты нам прочтешь…

— Что я вам прочту?

— Что захочешь. Это может быть эссе или новелла, глава из рассказа или романа, но главное условие — чтоб черным по белому. Идет?

Перейти на страницу:

Похожие книги