«Арман Вато?» — «Чего он хочет?Что обо мне здесь говорят?»«Он знает вас и видеть рад», —Сказал французу переводчик.Гигант — светловолос, могуч —Приблизился, шагнул навстречу.Облиты солнцем шея, плечи,Улыбка яркая, как луч.И руку — темную ладонь —Вато пожал. Как быть иначеС рукой протянутой — горячей,Впитавшей ветер и огонь…

Эмма говорил не очень громко и слегка заикался, как всегда, когда бывал взволнован. В морозном воздухе четко отдавалось каждое слово.

И гид, волнуясь, объясняет:«Страну, рожденную в штормах»,Он эту вашу книгу знаетИ восхищен — какой размах!В тот страшный час, когда заряЕдва вставала, тьмой одета,Вы верили в рожденье светаИ в нового богатыря,И руку вам он жмет за это.Ведь вы стояли в этот мигУ богатырской колыбели,Вы все понять тогда сумелиКак добрый друг, как большевик».

Эмма умолк. Некоторое время мы шли молча. Потом он сказал:

— Понимаешь, в чем суть: мы, советские люди, всегда готовы делать все, что необходимо в интересах страны, в интересах революции. Нам ничего не трудно во имя победы наших идеалов. При этом мы верим, что другие люди, если, конечно, они не враги, готовы на то, что и мы. И эту-то веру я считаю одним из наших достоинств, об этом и хочу сказать в поэме. Известный французский журналист Арман Вато когда-то написал книгу, проникнутую симпатией к нашей стране. Но с тех пор прошли годы. Человек изменился. А «светловолосый великан», который помнит его давнюю книгу, продолжает считать Вато нашим, большевиком. Но если так, рассуждаю я, то вера эта из достоинства превращается в недостаток, так как не всем, выходит, можно верить? Но если так, я должен был бы иначе закончить поэму…

— А как ты ее закончил?

— Вот:

И вот взмывает самолет,Летит, омыт голубизною.Над той страной, где все земноеКипит, бушует и цветет,Где о комфорте нет и речи,Где слово пошлое «покой»Забыто навсегда, навечно.А горизонт прозрачно-розов…И журналист Вато рукойСмахнул непрошеные слезы.

Когда в морозном воздухе растаял отзвук этих последних слов, Эмма пояснил:

— Встреча с советскими людьми, которые верят ему и считают его все еще таким, каким он был прежде, потрясает иностранного журналиста, он понимает, как низко пал. Отсюда и слезы раскаяния, которыми заканчивается поэма.

— Это вполне возможно, — заметил я.

— Ты так думаешь? — спросил Эмма и тут же добавил: — Ну, а если в действительности слез не было? Если этот оборотень теперь смеется над всем, что для нас свято, и без зазрения совести выполнит порученное ему черное дело, охаивая то, что когда-то славил? Тогда поэму надо закончить иначе… Как ты думаешь?

Я шагал рядом с Эммой и, по правде говоря, завидовал ему, по-доброму завидовал тому, чего сам был тогда лишен, — возможности разъезжать, встречаться с людьми, со многими из них завязывать дружбу, жить в мире своих творческих исканий, начинать и заканчивать новые вещи, постоянно думать о них.

Но об этих своих мыслях я Эмме ничего не сказал. Вместо этого спросил:

— Скажи, пожалуйста, Либкина ты хотя бы иногда видишь?

Он как-то удивленно взглянул на меня.

— Странно…

— Что странно?

— То, что ты сейчас спросил про Либкина.

— А что же странного?

— Дело в том, что я сам только что собирался сказать тебе о нем, хотел с тобой посоветоваться.

— О чем же?

— Да о нем, о Либкине. У него что-то совсем опустились руки. Не нравится это мне. Надо принимать какие-то срочные меры.

Тут Эмма рассказал мне о своих последних посещениях Либкина.

— Скажи, — заметил я, — не имеем ли мы тут дело с неким братом по крови твоего Армана Вато?

— В каком смысле?

— Ну хотя бы в смысле отчужденности от всего нашего, нежелания с нами знаться…

Эмма долго ничего не отвечал, затем сказал:

— Не думаю.

И немного погодя добавил:

— Причина, мне кажется, в другом, и вина тут не его, а наша.

— Наша?

— Да, и в первую очередь моя.

— В чем же?

Перейти на страницу:

Похожие книги