Либкин какое-то время продолжал еще неподвижно сидеть на тахте. Затем, бросив едва уловимый взгляд в нашу сторону, поднялся, подошел к столу, протянул руку. Спустя мгновение он уже без разговора совал в рот все, что попадало, роняя крошки в растрепанную бороду. Насытившись, он, точно пьяный, шатающейся походкой подошел к печке, прислонил к ней обе руки, затем весь приник к нагретой стене и, блаженно улыбаясь, выдохнул:
— Тепло…
Мы еще немного посидели, затем Эмма поднялся.
— Ну вот, Шолом, мы уходим, — сказал он. — Когда в печке все выгорит, закрой вьюшку. Но смотри, не делай этого слишком рано, можешь угореть.
Либкин не ответил, но во взгляде его что-то как бы засветилось.
— А с завтрашнего дня, — сказал Эмма, стоя уже в дверях, — начинается работа. Для начала программа немалая: баня, парикмахерская, столовая. Будешь топить печь. Видел, как это делается? Так вот, с завтрашнего дня будешь это делать сам утром и вечером. Я договорюсь с женщиной, она тут приберет. Спокойной ночи, Шолом!
Либкин не отвечал. Он все еще стоял, прислонясь к печке, глаза его были прикрыты, а в косматой бороде среди застрявших крошек потерялась какая-то блаженная, почти детская улыбка…
Спустя некоторое время мы с Эммой вновь посетили Либкина. Ни комнаты, ни его нельзя было узнать. Абажур без единой пылинки, — он оказался ярко-оранжевого цвета, — словно сквозь позолоченный фильтр струил ясный свет. Тахта аккуратно была укрыта вычищенным ковром. На темных, оттаявших окнах белели свежие занавески. Либкин, чистый, опрятный, с подстриженными бородой и усами, приобрел свой прежний, осанистый вид. Он только был бледен и худ, как человек, перенесший тяжелую болезнь и чудом от нее исцелившийся.
На столе стояли вино и закуска. Мы немного выпили. У Либкина влажно поблескивали глаза. Он говорил много, желая, очевидно, наговориться и за то время, что лежал в одиночестве в холодной, запущенной комнате.
— А ведомо ли вам, братцы, — сказал вдруг Либкин, — что когда вы в тот памятный вечер зашли сюда, ко мне, в эту стужу и мрак, и ты, Эмка, сказал, что уступил мне квартиру не для того, чтобы в ней умирать, — знаете ли вы, что я к этому был тогда весьма близок…
— К чему к этому?
— Да к тому самому, чтоб перебраться к праотцам… Я было вовсе уже и собрался…
— Я видел, что ты к этому близок, — ответил Эмма, — но что ты собрался, такое не могло прийти мне в голову.
— Представь — собрался.
— Ну и дурень!
— Возможно, но это было именно так.
— Что же, тебе жизнь надоела, что ли? — Эмма бросил на Либкина уничтожающий взгляд. — Гляди на детинушку, отец с матерью породили его на сто лет, не меньше, а он? Представляешь хотя бы, сколько ценного материала мать-природа потратила на тебя? С избытком хватило бы на трех добрых молодцов, которые бы честно трудились весь век, не предъявляя миру никаких претензий…
Эмма встал, прошелся по комнате и вновь остановился перед Либкиным.
— А ты скажи-ка, будь добр, скажи мне: кто, собственно, дал тебе такое право — распоряжаться своей жизнью? Одному тебе принадлежит она, что ли?
— Ты знаешь, — саркастически усмехнулся Либкин, — до сих пор я думал, что она принадлежит мне и никому больше… Или я ошибался?
— Еще как ошибался!
— Почему же?
— Потому, что моя жизнь, твоя жизнь, его жизнь, — Эмма указал на меня, — принадлежит не только нам самим.
— Кому же еще?
— Миру, вечности, кому хочешь, но только не нам самим. И каждый из нас… — Эмма говорил горячо и, как всегда в таких случаях, слегка заикался, — каждый из нас п-прежде всего об-бязан внести свою лепту в общее дело, а п-после того уже, после…
— Что — после?
— После того как он внесет свою лепту, он может думать о чем угодно, и о смерти тоже…
— Какую же лепту должен он внести? — спросил Либкин.
— А это уже, — спокойнее ответил Эмма, — зависит от того, кто на что способен. Один даст миру дюжину сыновей, другой вырастит хлеб, третий посадит деревья, четвертый напишет книгу, пятый создаст симфонию, шестой…
— Вот-вот… — перебил его Либкин.
— Что «вот-вот»?
— Как раз поэтому вот Шолом Либкин и собрался к праотцам…
— Тут уж я совсем ничего не понимаю! — воскликнул Эмма.
— А это не так легко понять, — заметил Либкин. — Поэтому я предлагаю: давайте выпьем еще по рюмке.
— Но ты этим не отделаешься, ты объясни сначала…
— Я же говорю: выпьем, а там, глядишь, кое-что и прояснится…
— За жизнь! — воскликнул Эмма.
Либкин долго просидел с опущенной головой, затем взглянул на нас каким-то просветлевшим взглядом и сказал: