— Колдунья, колдунья, вот заколдую тебя и в птичку превращу. И полетишь, голубь мой, далеко, далеко, в дальние страны. И видеть будешь много, и многое узнаешь и счастливым станешь.
Распаренный Васька млел от бабушкиных присказок, от её ласкового голоса, от доброты, исходившей из её глаз. Потом она одевала его в ношенные откуда-то у неё появившиеся детские чистые одежды. Причёсывала непослушные вихры густым гребешком, вечно торчащим из её незатейливой причёски состоящей из двух тоненьких косичек.
У бабушки имелись родственники в городе, но с прошлого года к ней никто не приезжал. Отказалась она жить в городе и не захотела продать свой ещё крепкий дом под дачу, вот и обиделась родня. Но баба Маша зла ни на кого не держала.
— Вот помру, пусть делают что хотят! Мне уже всё равно будет. А сколько выпало мне годков все здесь и проживу. Да рядом с мужем и доченькой лягу. А уж оставшаяся родня сама пусть разбирается, что к чему. Кому дом, кому дача, мне уж всё равно будет.
В такие банные дни, усадив Ваську к столу с неизменными блинчиками или оладьями с мёдом, отварными яйцами и другой нехитрой снедью она, гладя мальчика по голове, рассказывала о своей долгой прошлой жизни. И о том, что выведала у его матери об их московском житье.
— Ты Вась, не серчай на свою мать. Какая ни есть, а мать! Она же не всегда была такой. Детдомовские они. Она да брат её старший. Кажется, Максимкой его звали. Ты вот только отца не знал, не помнишь, а мамка твоя ни мамку, ни папку не помнит, мала ещё была, когда они померли. Дядька и забрал их к себе. Повезло как! Да счастье недолгим было. Пропал мамкин брат на войне афганской. Убили окаянные, наверное. Душу молодую загубили зря. Мать подросла да в Москву с подругой понеслась. Повстречался ей папка твой, да влюбился в неё. Только его мама, знать, бабушка твоя родная, болела очень. Уж и с постели не вставала. А мать-то твоя и работала и за ней ухаживала день и ночь. Конечно, ей досталось лиху. Но, как бабушку твою схоронили, расписались они с отцом-то. Всё миром было, полюбовно. Да тут времена эти лихие настали. Всё попереворачивали, переломали. Пропала работа, не стало денег. Ах, правители, судеб столько поломали! Потом ты родился.
Перебивались кое-как. А тут вдруг несчастье! Отца твоего машина сбила, да насмерть. Хоронить-то не на что. Ты на руках, оставить не на кого. Без деток работы не найти, а уж с ребёночком и слушать никто не хотел. Вот твоя мамаша и заняла денег у доброго соседа. Раз заняла, другой. Он добрый-то добрый, занимал, а время вышло, стал деньги назад требовать. А потом, хитрый чёрт, предложил вроде как квартиранта в счёт долга пустить. Вот и «оквартирили» твою мамашу! Ни квартиры, ни денег. Беда!
Сначала её спаивали, а потом вы здесь оказались. Это ещё хорошо, что живые! Вот люди из города приезжают, такое рассказывают! Сколько людей пропадает, семьями исчезают. Да, лихие нынче времена настали. А если бы не эти времена, так и папка твой жил бы, и в квартире ты бы рос, да ни где-нибудь, а в самой Москве.
Так и засыпал Васька чистым, накормленным бабушкиными оладьями с мёдом и вареньем, под тихий и ласковый её говорок. И снился ему один и тот же сон. Словно идёт он по такой манящей, сверкающей разными огнями Москве, находит Чистопрудный бульвар, дом красивый с колонами. Поднимается по высоким ступенькам на четвёртый этаж, стучится в квартиру тридцать шесть и вдруг ему открывает дверь отец! Его папа! Этот сон ему снится часто, вот только лица отца Васька никогда не может разглядеть. Вместо него какое-то красное расплывающееся пятно, не дающее увидеть отцовских черт.
Вроде и сон этот был сладок но, увидев в нём отца в таком виде, Васька просыпался в холодном поту от страха.
Этой осенью Васе с мамой повезло. Как-то после очередного запоя, мать сильно побила Ваську. Такая на неё злость и ярость нашла, что ему еле удалось увернуться от летящего на него старого колченогого табурета, выскочить во двор и добежать до дома бабы Маши. Бабушка мать к себе не пустила, пока та не успокоилась и на следующее утро мать пришла к ней с повинной.
— Вот, моя хорошая, что я тебе скажу, — выслушав слёзное прощение, спросила её старушка, — как зимовать-то будешь? Совсем сгинешь! И себя и мальца заморозишь. О чём ты думаешь? — стыдила её баба Маша, — зачем ты идолов этих с отравой к себе впускаешь? Мальчонке следующей осенью в школу надо! Хотя бы в интернат его оформила!
— Какой интернат баба Маша! Вы знаете, что это такое? Интернат ещё хуже, чем детский дом! Испортят, снасильничают! Не отдам! Насмотрелась!
— Бог с тобой! А с такой матерью как ты, что его ждёт?! — стала ругать её старушка.
— Какой интернат, оправдывалась мать Васьки, — закончилась советская власть, накрылись все интернаты. Да и документов у меня никаких нет. Куда делись, не знаю.
И в этот раз пообещала Катя бабушке, что наведёт порядок в доме, будет смотреть за сыном и пить бросит.
— Обещаю, бабушка Маша, начинаю новую жизнь.