Лошадь вошла в лес, снегу тут было мало, и кошевка запрыгала по корням деревьев, ямам, оставшимся еще с осени. Полозья стучали гулко, как давеча рука, упавшая на стол. И тут Ваня услышал еще какой-то посторонний, шаркающий и дробный звук, оглянулся: ноги того, что была матерью, сползли с кошевки и цепляли о землю. И тогда он сел поперек саней и, стиснув зубы, потянул труп кверху, так, что голова его легла ему на колени, и закричал что-то, ударил вожжами. Лошадь, всхрапнув испуганно, понесла.
Наверно, была совсем поздняя ночь, когда Ваня, все так же крича истошное что-то, ненатуральное, въехал в село. Нигде ни огонька, но окно его избы светилось. Светилось?!
Бросив поводья, он взбежал на крыльцо. Но еще взявшись только за ручку двери, расслышал крики в избе и отдельно от них взвизгивающий бабий голос, который вел песню:
— Га-а-ла-вой склоня-ясь до само-ова тына…
Вдруг в перебив — частушка:
Ваня распахнул дверь.
В дыму, в чаду за столом сидело человек десять, не меньше, и синел самогон на дне громадной бутыли, а пол был заляпан белыми пятнами раздавленных картофелин.
К нему бросились, а кто-то, громко топоча по крыльцу, прошагал во двор, раздевали его, сажали за стол, причитая, всхлипывая. Ваня не обижался на них, наоборот, эти люди были приятны ему хотя бы тем, что они есть здесь. Но что-то не позволило ему сесть с ними, и он забрался на печь, наткнулся там, в темноте на сестренку, она спала. Ваня обнял ее и так и лежал до утра, затаившись, прислушиваясь к тому, что делают внизу.
По звукам, по разговорам он понял, что мать внесли в избу, раздели, обмыли и снова одели в то же платье, а потом опять стали пить — сперва за покойницу, за ее детей и просто так, безо всякого.
У Вани голова пошла кругом. А когда он очнулся, в избе уже никого не было, кроме незнакомой ему старушки в темном, которая стояла в углу и, глядя в черную маленькую книгу, читала что-то шепотное, косноязычно-свистящее.
Пол был все так же изгажен клейкими ошлепками картофелин, а на столе лежала мать, прикрытая лоскутным одеялом.
Ваня, стараясь ступать неслышно, слез с печи, обулся, вышел и все утро в сарае сколачивал гроб. Досок не было, и пришлось пустить в дело наколотые из тонких бревен горбыли. Он заготовил их еще осенью, чтобы залатать истлевшую крышу избы.
Гроб получился ребристый, веселый.
И опять звали его с собой — «похмелиться» — соседи. Некоторые из них называли себя его родственниками, но он-то знал, что из настоящих родственников остался в живых один дядя Тимофей, который так и не вернулся из уезда, да маленькая сестра. Ваня угрюмо отмалчивался, а потом пошел на кладбище и долго бил лопатой мерзлую землю. Опять один. Но даже мысль такая не приходила ему в голову, что кто-то должен помочь ему, словно бы и впрямь пьянка и причитания взрослых, и их визгливые песни, освященные древним обрядом, были важнее, значительней чем то, что делал он.
А потом был опять какой-то провал в памяти. Ваня запомнил только, как тяжело было нести гроб. К тому времени мужики и бабы, суетно вившиеся вкруг избы, перепились снова.
Помогала Ване нести гроб странная женщина, которую все, даже дети, звали только по имени — Гликерья. Была она полудурочкой, что ли, всегда молчала, зимой и летом ходила в одних и тех же кованых солдатских башмаках, надетых на босу ногу.
Ваня не знал, откуда она взялась в селе. Какая-то приблудная. А жила тем, что таскала из леса сухостой на дрова, и ее за это кормили. За один присест Гликерья могла съесть целое ведро картохи и была, пожалуй, помогучей всех мужиков в округе.
Когда несли они свою ношу к кладбищу, Ваня вспомнит чей-то рассказ о том, как Гликерья волокла из леса целое дерево, вывороченное с корнями из земли, а лесник, дядя Тиша, шутки ради подкрался и встал на ветви, и ехал так, пока та не заметила этого. Тогда Гликерья подошла к нему и все так же молча, легко подняла в воздух и бросила Тишу в придорожные кусты. Он потом неделю ходил с исцарапанной рожей.
…Вдвоем они и закопали гроб. Гликерья ушла, не проронив ни слова.
АПАТРИД
Он все рассчитал точно, Чемберлен.
Впрочем, это уж потом, от Лео я узнал его кличку.
Лео сказал, что перед войной у парижанок была мода на такие зонтики — длинные, тощие, черные, их так и прозвали — «чемберленами». И хотя рапортфюрер с его треугольной фигурой — широкий, плоский зад, узенькие плечи, змеиная головка — мало чем напоминал породистого английского премьера, разве что безликой чернотой своего мундира, да и тот — в обтяжку, — тем не менее на зонтики, на довоенные зонтики парижанок он, должно быть, и впрямь походил.
Чемберлен все рассчитал точно. Мог бы просто погнать на этот оружейный завод, и тогда вряд ли бы кто ослушался. Да и откуда бы мы узнали, куда нас погонят?..