И теперь, припомнив снова об этом, Дмитрий Михайлович задумчиво покачал головой: сплоховали, мол, сплоховали! Но ни досады прежней, ни давнего, когда-то пережитого стыда, от которого они тогда готовы были сквозь землю провалиться, только бы не глядеть друг другу в глаза, лишь бы не встретить Леру на улице, — ничего этого не почувствовал он теперь.
Вот только оградка на могилке Парамона, кем-то выкрашенная недавно, почему-то вспоминалась, не давала покоя.
А Глеб тем временем о Пашке подумал… Представил, как приедут они на остров, если, конечно, сумеют добраться туда, если отыщут в деревне лодку, если переплывут… Так вот, приедут они, и чего-то им будет не хватать. Ну, во-первых, не будет ухи, это как пить дать, потому что никто из них удочки и вообще никаких снастей не взял, да если бы и взяли, что толку, какие они рыбаки. С ложками, в основном.
И вот соорудят они костерок, достанут из своих кошёлок и рюкзаков что бог послал, вернее, что жёны заботливые им подложили, колбаски нарежут, огурчиков свеженьких, какую-то баночку, может, вскроют, лосося какого-нибудь в томате, усядутся, как бывало, у костерка и вспомнят… Вспомнят, как Пашкину ушицу хлебали. Вот кого им будет не хватать!
А уху Пашка и в самом деле варил отменную. И надо было видеть, как колдовал он, бывало, возле костерочка, у дымящегося, побулькивающего котелка, источающего по всему острову божественные до головокружения запахи, никого «на нюх» к нему не подпуская. И было нестерпимо трудно, просто невозможно было ждать желанной той минуты, когда, закончив своё священнодействие, эту в общем-то нехитрую операцию с лаврушечкой, с перчиком, с подсолнечным маслицем, с лучком и ещё с какими-то травками, он постучит наконец ложкой по котелку и объявит с церемонным поклоном: мол, воссядемте, братья!..
И тогда истомившиеся в ожидании братья, истерзав вконец и свою и Пашкину душу нетерпеливыми восклицаниями: «Паш, ну скоро! Паш, не томи, помираем!» — повытаскивают персональные миски и кружки из рюкзаков, вооружатся деревянными, ухватистыми ложками, рассядутся вкруг исходящего невероятным, просто волшебным духом, закопчённого на огне, ещё пышущего жаром котелка, и Пашка станет разливать, щедро зачерпывая со дна, никого не обижая, наваливая дымящейся гущи, белого рыбьего мяса, приговаривая при этом:
— А юшечку, братцы, потом, юшечка хороша, когда приостынет немного, когда душа примет всё, что ей требуется, но чего-то ей будет ещё не хватать. И тогда юшечка будет в самый что ни на есть раз, поскольку она всё лишнее оттягивает и своё действие оказывает…
Так вот, не будет нынче ни ухи, ни юшечки, ни вожделенных этих минут, ни бормотания этого сладостного, выражающего одновременно и высшую степень удовольствия, и, разумеется, похвалы создателю и творцу этого «шедевра», этого произведения искусства, пищи, достойной богов… Не будет этого ничего. И дело даже не в ухе, хотя и в ней тоже, а в том, что… Самого Пашки нет, вот в чём дело. Вроде как некомплект получается. Как в той известной сказочке у Михаила Евграфовича, у Салтыкова-Щедрина, — про мужика и двух генералов, которых он кормил: генералы есть, а мужик запропастился куда-то.
Пашку в эти годы Глеб чаще других вспоминал. Было в нём что-то такое, для Глеба не очень понятное, чему он не просто удивлялся, но, похоже, даже завидовал. Ладно бы, книгам его завидовал, или хорошим стихам, или газетным статьям, тут всё ясно, потому что так было всегда: кто-то больше, а кто-то меньше завидует другому, более талантливому или удачливому. Но тут другое совсем. Талант-то у Пашки был, и стихи в своё время писал он прекрасные, и две книжки его стихов, те, что вышли когда-то, были только началом, тоже талантливым, смелым началом, как многим тогда казалось. И Глеб так считал. Но не завидовал он, видит бог, не завидовал Глеб этим книгам, успеху его не завидовал. Потому, может быть, что и сам в ту пору что-то сделать успел, был отмечен и даже расхвален…
Ну а что же тогда? Поди разберись! Просто странным и непонятным казалось Глебу, как можно вот так: сидеть, скажем, в редакции, в кабинете, как нормальные люди сидят, стучать на машинке и вдруг сорваться из-за стола, выхватить из машинки почти отпечатанный лист, разорвать и бросить его в угол, в корзину, в одну минуту собраться и крикнуть с порога: «Старики, я уехал!»
И уезжал! Без командировочных удостоверений, без плаща, даже если за окнами хлестал дождь, без тёплых ботинок, даже если на улице мороз за двадцать… Через день-другой, когда в редакции объявлялся всеобщий розыск, когда друзья садились на телефоны и названивали по районам, пытаясь напасть на след пропавшего сотрудника, он сам вдруг звонил откуда-нибудь издалека, из правления какого-нибудь колхоза или из райкома комсомола.
— Старики, — кричал он радостным голосом, — я тут с такими мужиками встренулся, с рыбаками, вот такие ребята! Материал высылаю в субботний номер, а вы мне удостоверение командировочное, на всякий случай… И денег, червонец хотя бы. А всё остальное тип-топ… Пусть шеф не тревожится.