Потом появлялся, живой и здоровый, улыбка — девять на двенадцать, и весь день в редакции стоял хохот: Пашка ходил из кабинета в кабинет, рассказывал рыбацкие байки, которых от селигерских рыбаков набрался, читал свои новые стихи, отчитывался, словом, за командировку.
И как-то удивительно легко ему сходило всё это с рук, всё улаживалось, утрясалось, и заготовленный было приказ — с угрозой выговора за самовольные эти поездки — так и не вывешивался на доске приказов и объявлений, поскольку возвращался он в редакцию не с пустыми руками: то очерк проблемный, то фельетон привозил…
Да и к выговорам, когда они появлялись всё же, он относился без особого трепета, хотя и с удивлением, как к награде, которая через много лет наконец отыскала героя.
— Да бросьте вы, старики, — посмеиваясь, успокаивал он опечаленных друзей, — чего суетитесь! Всё тип-топ! Я вчера, между прочим, с такими мужиками познакомился, в ресторане сошлись, геологи, вот такие ребята, в экспедицию приглашают, на три месяца. Знаете куда? На Камчатку. Когда я ещё туда соберусь, а тут такая возможность. Здесь ещё насижусь, успею, а там…
И уезжал.
А потом оттуда, издалека, почти с края света, приходили в редакцию Пашкины письма со смешными стихами, похоже, написанными прямо у походного костра, а может, в палатке, а может, и в вертолёте, во время какого-нибудь перелёта, и всегда меж листочков, исцарапанных торопливыми каракулями, то комар длинноногий, присохший и приплюснутый, небывалых каких-то размеров обнаруживался, то травинка диковинная, засохшая, то цветок, и в кабинете у Глеба устраивалась громкая читка Пашкиных поэтических репортажей про «вот таких мужиков», про комаров таёжных, злых, как леопарды, огромных, как мамонты, про камчатские вулканы и гейзеры, про Тунгусский метеорит, про летающие тарелочки, которые он сам, вот те крест, будто бы наблюдал на реке Тунгуске.
Читали, похохатывали и завидовали потихоньку. И Глеб завидовал тоже. Вот этой поразительной лёгкости, с какой Пашка распоряжался своей судьбой. Не мучаясь сомнениями, не выгадывая, не высчитывая наперёд: а надо ли, а что я там буду иметь, что найду и что потеряю? — вот так, одним разом, поддавшись и доверившись своему желанию, поверив себе самому, «вот таким мужикам», на которых везде и всегда везло ему.
Но ведь и везучим Пашку не назовёшь, не похож он был на везунчика, на счастливчика или баловня судьбы, но вот поди ж ты!.. Как-то так выходило в конце концов, что сама неприятность, осложнение в жизни, ну, скажем, увольнение с работы или «строгач», то, что другими, да и самим Глебом, было б воспринято, наверное, как вселенская катастрофа, как бедствие, для Пашки всегда или почти всегда оборачивалось переменой к лучшему, чуть ли не счастливым знаком судьбы. Казалось, именно этого «строгача», этой суровой меры ему и не хватало, чтобы судьба наконец улыбнулась ему и повела его за руку туда, куда надо.
Случалось, расставшись с Пашкой, проводив его куда-нибудь в очередной вояж, Глеб с печалью человека, обречённого жить не так, как хочется, а как можется, как привык, день-другой терзал, подхлёстывал себя вопросом: а что же я-то сижу? Меня-то что держит?
Но теперь-то к чему это вспомнилось? Да всё к тому же — что Пашки нынче с ними не будет. Интересно всё же, где он и что с ним теперь?
А денёк разгулялся — лучше некуда. Майское солнышко поднялось к полудню высоко и светило и грело вовсю. Впереди, над дорогой, над нагретым асфальтом, по которому, пошваркивая шинами, неслась чёрная «Волга», струилось серое марево, и шоссе, будто в лужах после дождя, зеркально посверкивало на горизонте.
Душновато стало в машине. Глеб и Дмитрий поснимали с себя верхние тёплые одёжки, а Сергей, приопустив боковое стекло, закурил сигарету. Тёплый ветер упруго ударил в окно, мгновенно выдул из салона устоявшийся городской дух, настоянный на сигаретном дыме, одеколоне, на запахах давно не ношенных, висевших по шкафам и кладовкам одежд, и сразу пахнуло свежестью, весенним лесом, отогревшейся землёй и асфальтом.
То ли от этих запахов, ворвавшихся в машину, то ли от слишком глубокой затяжки, Сергей Иванович почувствовал лёгкое головокружение, вместе с которым к нему вдруг пришло ощущение знакомой, полузабытой радости, вернее, предчувствия её, осторожного обещания, словно возвращающего к тем далёким дням, когда они, молодые, счастливые, вырывались по весне из города, когда все заботы, как долгая и стылая, порядком поднадоевшая зима, отлетали и таяли постепенно, как дымок от мотора, свиристящего за кормой, а впереди ждала пусть и недолгая, но всё-таки свобода.
— Сколько же мы не собирались? — спросил он, полуобернувшись к притихшим приятелям, и сам призадумался, но не очень старательно, не утруждая себя. — Лет десять?
— Если не больше, — прикинул Кашков.
— По-моему, лет двенадцать-тринадцать, — подумав, сказал Глеб, — можно и точно сосчитать.
— Да, — протянул Сергей задумчиво, — как-то нескладно тогда у нас кончилось…
— Как обычно — усмехнулся Глеб, — головной болью.
— Нет, что-то ещё было, помимо этого… С Пашкой связано.