И все же напрасно в его мастерскую заезжают немецкие бюргеры, покупая для частных гостиных «dernier cri»[104] богопротивного Парижа. И все же зря прибегают сюда русские или итальянские художники, различные «исты», чтобы спешно экспортировать на родину последний «трюк» неутомимого мэтра… И все же страшно в мастерской среди кубистических картин и уродливых идолов, с кладбищем под окнами. И странно глядеть на Божий мир, на скачущих по исчерченному мелом тротуару ребят, на зеленый пух отцветших платанов, когда закрывается дверь, оставляя там, в мастерской, крохотного испанца и собаку с горящими волчьими глазами.
2. Диего Ривера[105]
Как радостно после дьявольской лаборатории Пикассо очутиться в мастерской Риверы. Кажется, что этот громадный десятипудовый младенец привез из Мексики, с желтой лихорадкой и дикими плясками-притоптываньями, живую воду. Для всех нас, европейцев, он — экзотическое существо, очаровательный дикарь. Синеватые вьющиеся волосы над лимонного цвета лицом, негритянские губы, глаза лунатика и во всех движениях неуклюжее добродушие людоеда…
Ривера молод, но чем не был он в жизни? Миссионер иезуитского братства, начальник какого-то отряда, перманентно делающего революцию в Мексике, охотник и публицист, искатель золота и художественный критик. В живописи он, как и Пикассо, начал с любования Греко. Прошел через период кубистического «исследования», когда его полотна напоминали мозаики или витражи соборов. Но, как Пикассо, разложив мир, Ривера своей великой любовью воссоединил его, найдя за анализом синтез. Ривера страстно любит вещи, со св.[ятой] Терезой он знает, что «Господь пребывает в каждом печном горшке». И рисуя горшок, он передает и лик Господа, в будничном и бренном постигая вечное, вселенское. И разве этот сделанный рельефом кочан цветной капусты вырос на огородах Сан-Дени, а не где-то в заоблачных пространствах? Этот воротник бретанского матроса разве не подобен Млечному пути?
Все случайное, частное изгнано, только подлинное глядит с картин Риверы. Эти большие плоскости подобны широким образам эпических поэм. Личное, субъективное, маленькое «я» теряется в мировом. Но нет голых схем, нет абстракции — живая плоть земли трепещет и бьется, а повседневное трогательно напоминает о себе. Вот в «обобщенных» руках тщательно сделанная трубка, и где-то среди безумных строений знакомые буквы вывески «Dubonnet»[106].
Ривера любит краску, а не только цвет, но и «краску», как старый мастер, он сам растирает и готовит ее. Полной, чистой и ровной пеленой ложится его краска, то проваливаясь вглубь, то выпирая вперед, образуя свою «цветовую перспективу». Он не страшится употреблять черную и белую краски, все его цвета серьезны, истинны и цельны, без дымки, флера или воды.
В пустынной мастерской только «самье»[107], стол да огромные полотна. Вот портрет Макс.[имилиана] Волошина[108]. Какой груз упорной настойчивой плоти, но в лазурных и оранжевых цветах сколько прекрасной несерьезности, легкости, почти порхания. Розовая маска эстета из «Аполлона» и завиток курчавых волос игривого фавна. Вот Париж и серые кубы домов, и в кубовом небе величавый, клонящийся канделябр Эйфелевой башни…
Я не знаю, радость ли это? Но ровный свет исходит от нелепого мексиканца и его кубистических картин. И если не радость, то великое утверждение, ибо в его мастерской говоришь и капусте, и Волошину, и трубке, и миру одно «да»!
3. Фернан Леже[109]
В голубоватой солдатской шинели, вылинявшей и пробитой ветром, в шлеме-каске открывает дверь мастерской Леже. Он в отпуске, празднует свои «шесть» дней. С первых же дней войны, уже три года, Леже простым солдатом валяется в глине Аргонского леса и Верденских холмов. Леже — рослый, суровый нормандец, он молчалив и только изредка загорается, рассказывая на местном «патуа» о своей родине или напевая песни то рыбаков Дьепа, то девушек, собирающих яблоки для сидра.
Его живопись сурова и уныла — свет, ночь, синева и пурпур — других цветов он не знает. Люди похожи не то на латников, не то на гигантские машины. Теперь Леже привез с войны большое количество «кроки» и законченных рисунков. Он работал в землянках, на отдыхе, а порой в траншеях. Рисунки, часто подмокшие или изорванные, сделанные на грязной оберточной бумаге…
Я глядел на них с великим волнением, раскрывая каждый, как страницу Библии. Ибо это целое откровение, наша правда, это — душа войны. Часто на фронте я думал — как сможет искусство отобразить этот гигантский завод, где у машин сменяются злоба и любовь, работая на всемогущую смерть?
Как хорошо представляли войну голландские баталисты XVII века. Палатки, грозовые тучи, клубы дыма, вздыбленные кони, знамена и маленький нарядный трубач. Благородный спорт, величавая охота, пиршество красок, праздник движения! Но как передаст живопись — искусство зримого — современную войну, в которой ничего не видно?..