И даже безнадёжный ученик, к которому едет на урок Фёдор, – старый, усталый еврей, зачем-то пожелавший научиться «болтать по-французски», что было явно нереально, – и тот выписан грустной и изящной миниатюрой, тонкой кистью бережного художника. Но ведь это лишь эпизоды, невольная дань художника «чаще жизни», неизбежной её суете, а ему так хотелось «вернуться домой, к недочитанной книге, к внежитейской заботе, к блаженному туману, в котором плыла его настоящая жизнь, к сложному, счастливому, набожному труду, занимавшему его вот уже около года».13583 Оказалось, что это очень просто – пренебречь уроком, пересесть на другой трамвай, и вот, он уже «вышел на площадку сада, где, на мягком красном песке, можно было различить пометки летнего дня».13594 Этот следующий раунд воспоминаний воспроизводит «необыкновенно выразительный дом», который, как корабль, «плыл навстречу, облетаемый ласточками, идя на всех маркизах, чертя громоотводом по синеве, по ярким белым облакам, без конца раскрывавшим объятья»,13605 а на ступенях веранды – все его обитатели, на блеклой, чудом сохранившейся фотографии, привезённой Фёдору матерью, прошлым Рождеством приезжавшей на две недели к нему из Парижа.
Тогда, в первый же вечер, она снова заговорила о том, к чему постоянно возвращалась почти девять лет, – «что всё больше верит в то, что отец Фёдора жив, что траур её нелепость, что глухой вести о его гибели никто никогда не подтвердил, что он где-то в Тибете, в Китае...». Фёдору же, хорошо видевшему, какой ценой даётся матери её стойкая вера, – она говорила об этом «невнятно, угрюмо, стыдливо, отводя глаза, словно признаваясь в чём-то таинственном и ужасном», – чем дальше, тем больше становилось от её слов «и хорошо, и страшно».13611 В совокупности всё это создаёт картину неимоверно затянувшегося, без каких бы то ни было шансов на реальность осуществления надежды, ожидания, – своего рода когнитивного диссонанса, ждущего всё-таки какого-то разрешения мучительной дилеммы, каковую повествователь как будто бы и пытается прояснить для себя, посвящая читателя в логику поиска искомого ответа, делясь с ним своими сомнениями и страхами и вызывая чувство острой сопричастности.
На поверхности, на доступной читателю дистанции видимости, Набоков совершает здесь как бы даже невероятный для него кульбит: кто не знает его отношения к понятию «здравый смысл» как к стереотипу массового сознания, отражающего не более чем обывательскую одномерность взгляда, то бишь несносную пошлость. Но как иначе, если не этим самым пресловутым здравым смыслом объяснить в данном случае попытку героя разорвать гордиев узел невыносимой двойственности переживаемой коллизии: «Поневоле привыкнув за все эти годы считать отца мёртвым, он уже чуял нечто уродливое в возможности его возвращения. Допустимо ли, что жизнь может совершить не просто чудо, а чудо,
На этом любой другой (но не Набоков!), возможно, и поставил бы окончательную и похвально рациональную точку в решении поставленной проблемы, – но её нет, а есть следующий абзац, начинающийся оппонирующим рассуждением: «А с другой стороны…», в котором Фёдор снова отстаивает своё право, вопреки всему, хранить мечту о возвращении отца, даже и не веря в её реальное воплощение, но чувствуя её, тем не менее, неотъемлемой частью своей жизни, «таинственно украшавшей жизнь и как бы поднимавшей её выше уровня соседних жизней, так что было видно много далёкого и необыкновенного, как когда его, маленького, отец поднимал под локотки, чтобы он мог увидеть интересное за забором».13651 Память об отце, его незримое присутствие будут постоянно сопровождать Фёдора, поднимая его восприятие над уровнем повседневности и помогая ему увидеть интересное за её «забором».