Перед нами, таким образом, предстаёт своего рода отчёт о проделанной работе, и намечаются более или менее ясные её перспективы. Похоже, Фёдор не зря надеялся, что «от задуманного труда веяло счастьем». Он, как и автор, проявляет себя замечательным самоучкой, готовясь написать «самоучитель счастья», альтернативный «учебнику жизни» по Чернышевскому, счастья никому не принёсшего. Но не только читателю, ему самому об этом предназначении нынешнего труда пока ничего не известно. Ему ещё рано об этом знать – пусть пока наслаждается, одновременно обучаясь пушкинскому слову и восполняя воображением ту мечту об участии в отцовской экспедиции, которая так и не состоялась. Его же попечитель, писатель Сирин, позаботится о том, чтобы недописанная сыном биография его отца – выдающегося натуралиста, путешественника и энтомолога Константина Кирилловичв Годунова-Чердынцева, Пушкина любившего и пушкинским гением обогатившая писательский опыт младшего Годунова-Чердынцева, – станет ему опорой и защитой в противостоянии скверне выродившихся в духовное убожество, безнравственность и терроризм прекраснодушных мечтаний о всеобщем равенстве и счастье.
«Учёные книги … знакомые тома “Путешествия натуралиста” … лежали рядом со старыми русскими журналами, где он искал пушкинский отблеск».13802 И Фёдор нашёл его, нужный ему «отблеск», – вернее, по крайней для себя необходимости, он его нафантазировал, сославшись на вымышленные «Очерки прошлого» выдуманного им мемуариста, некоего А.С. Сухощокова.13813 В этих (вымышленных) мемуарах «между прочим», обнаружились две-три страницы, в которых фигурирует в странной роли его, Фёдора, дед Кирилл Ильич. «Говорят, – писал Сухощоков, – что человек, которому отрубили по бедро ногу, долго ощущает её, шевеля несуществующими пальцами и напрягая несуществующие мышцы. Так и Россия ещё долго будет ощущать живое присутствие Пушкина. Есть нечто соблазнительное, как пропасть, в его роковой участи...», – и особенно волнуют Сухощокова, (а за его маской – Набокова) трагические мысли Пушкина о будущем: «Тройная формула человеческого бытия: невозвратимость, несбыточность, неизбежность – была ему хорошо знакома. А как же ему хотелось жить!».13821 И в качестве доказательства своего тезиса о жизнелюбии Пушкина Сухощоков приводит стихотворение, якобы собственноручно записанное Пушкиным в альбом его тётки: «О нет, мне жизнь не надоела, / Я жить хочу, я жизнь люблю. / Душа не вовсе охладела, / Утратя молодость свою. / Ещё судьба меня согреет, / Романом гения упьюсь, / Мицкевич пусть ещё созреет, / Кой-чем я сам ещё займусь».13832
Трактовки этих двух четверостиший значительно расходятся. Если Долинин видит в них всего лишь использованные Набоковым черновые наброски Пушкина, во втором четверостишии представляющие собой ещё и определённую стилизацию, то С. Сендерович, напротив, решительно настаивает на том, что это выраженная «мистификация, пастиш, включающий строки, напоминающие пушкинские и слепленные в тоне и настроении и даже ритме, противоположном стихотворению Пушкина “Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана?” 1828 года (бойкий ямб пастиша в противоположность меланхолическому хорею Пушкина). Мистификация и по смыслу, и по интонационному строю скорее напоминает отповедь, которую дал Пушкину митрополит Филарет, усмотревший в его стихотворении плод неверия и безнравственной жизни. Филарет ответил поэту стихами: “Не напрасно, не случайно, Жизнь от Бога мне дана…”».13843