Тогда же, за три дня до отъезда матери, возвращаясь с ней с литературного вечера, «Фёдор Константинович с тяжёлым отвращением думал о стихах, по сей день им написанных, о словах-щелях, об утечке поэзии, и в то же время с какой-то радостной, гордой энергией, со страстным нетерпением уже искал создания чего-то нового, ещё неизвестного, настоящего, полностью отвечающего дару, который он как бремя чувствовал в себе».13733 Это новое уже давало о себе знать, оно уже шло ему навстречу: накануне отъезда Елизаветы Павловны, вечером, когда она штопала его бедные вещи, Фёдор читал «Анджело» и «Путешествие в Арзрум» и находил в некоторых страницах «особенное наслаждение», ранее, в юности, ему недоступное: «”Граница имела для меня что-то таинственное; с детских лет путешествия были моей любимой мечтой”, как вдруг его что-то сильно и сладко кольнуло».13741 И, как нельзя кстати, «в ту же минуту», мать, всегда безошибочно чувствовавшая сына, сказала: «Что я сейчас вспомнила!», – и тотчас последовали счастливые воспоминания об отце и бабочках («Что это было!»), такие в высшей степени уместные, так соотносящиеся с «кольнувшим» Фёдора. Поэтому, проводив мать, он уже был мучим мыслью, что не сказал ей чего-то самого главного. В смутном состоянии вернувшись домой, к чтению: «Жатва струилась, ожидая серпа», – он опять ощутил этот «божественный укол!»,13752 подсознательный предвестник этого самого «главного». Так посвящает нас повествователь в самые тайны зарождения нового творческого импульса, и только теперь мы начинаем понимать, к какому «сложному, счастливому, набожному труду, занимавшему его вот уже около года», сбегал в начале этой главы, десятью страницами раньше, необязательный учитель от безнадёжных учеников.
«Так он вслушивался в чистейший звук пушкинского камертона – и уже знал, чего именно этот звук от него требует», – о чём Фёдор и написал матери «про то, что замыслил, что замыслить ему помог прозрачный ритм “Арзрума”, и она отвечала так, будто уже знала об этом».13763 Герой писателя Сирина «питался Пушкиным, вдыхал Пушкина, – у пушкинского читателя увеличиваются лёгкие в объёме»13774 – весной 1927-го романного года, когда не совсем ещё истаяли надежды на возвращение в Россию. Самому же его сочинителю пришлось искать в Пушкине поддержку куда как в более лихие времена – в Германии, при Гитлере, и под стенания поэтов и критиков «парижской ноты», Пушкина отпевавших, и ему же, не по адресу, слепо мстивших за переносимые ими тяготы, в которых если кто и был повинен, то не он, а восприемники сомнительного наследия Чернышевского, чей след имелся и в мировоззрении хулителей Пушкина по рецептам адептов «Чисел».
Автор не снисходит до прямой полемики с ними – ей здесь не место, она бы только осквернила самоё атмосферу повествования, посвящённого заданной в ней двойной и сакральной теме: Пушкина и отца. Однако сам по себе приподнятый тон рассказчика – «от задуманного труда веяло счастьем», «у пушкинского читателя увеличиваются лёгкие в объёме», – наступательный его характер – «Закаляя мускулы музы, он, как с железной палкой, ходил на прогулку с целыми страницами “Пугачёва”, выученными наизусть», – передача «состояния чувств и «Пушкин входил в его кровь. С голосом Пушкина сливался голос отца».13785 Эта краткая, в двух лаконичных фразах констатация завершает описание первой, «пушкинской» волны вдохновения: от начального симптома «что-то сильно и сладко кольнуло», за три страницы текста и полгода романного времени, нарастающего до апогея «в неясных видениях первосонья». И тут же, без перерыва, вдогонку, автор обрушивает на читателя новую мощную волну, на этот раз присовокупив к уже, казалось бы, предельному воодушевлению, ещё и «голос отца». Теперь, через полгода усиленного тренажа на пушкинском треке, Фёдор «без отдыха, с упоением ... по-настоящему готовился к работе, собирал материалы, читал до рассвета, изучал карты, писал письма, видался с нужными людьми. От прозы Пушкина он перешёл к его жизни, так что вначале ритм пушкинского века мешался с ритмом жизни отца».13791