— Нашел чем хвалиться, — досадливо поморщился Иван.
— А чего ты тогда с тем солдатом подрался?
— Обозлился он на нас за ночное происшествие. К тому же мы его крепко разукрасили. Вот он и говорит мне: «Солдат, подари свое фото». «Зачем», — спрашиваю сдуру. «Детей пугать», — отвечает. Юморист хренов. Ну, я ему и поддал, чтобы не умничал.
— Дядя Паша, о чем вы думали перед сражением и во время боя? — осмелел маленький Сергуня.
— Когда солдат идет в атаку защищать Родину, все, что было до этого, исчезает. После плена на финской, я попал в штрафбат. В самые опасные точки нас бросали. О чем думал? Выспаться бы! Беспрерывные атаки настолько изматывали, что случалось такое: снаряды кругом рвались, а я ничего не видел, не слышал, не чувствовал. Пластом лежал, головы поднять не мог. Засыпал на снегу, выбившись из сил. Отключался! Потом, через несколько мгновений какая-то неведомая сила поднимала толчком, и я продолжал бой. Когда переходящая все границы усталость сильнее страха смерти — это противоестественное состояние организма. Человек должен помнить о жизни и бояться смерти, но не на войне... Такое можно забыть рассудком, только не сердцем.
— Я в пятнадцать лет попал в ополчение. Лягушек тогда пуще немцев боялся, — улыбнулся колхозный ветеринар. — Раз послали нас в разведку. Затаились мы у реки. Вдруг шевельнулось что-то в камышах. Я с перепугу стрельнул, а то корова оказалась. Как меня тогда солдаты благодарили! Под Курском начинал солдатский путь. В окружение попал. Удалось выбраться. Спали на улице. Под утро холодно становилось. Бывало, к боку какого-нибудь солдата прижмусь и греюсь. С вечера земля под нами подтаивала, а к утру шинели вмерзали в лед. Мы помогали друг друга «откалывать». Голодали. Так я грачей настреляю из автомата, кое-как ощиплю, выпотрошу — и в суп. Перья торчат, а мы едим. Первый обстрел был не бомбами, а пустыми бочками. Их сбрасывали с самолетов. Они летели и жутко гудели. А как-то во время очередного обстрела я в яму упал, а назад вылезть не могу. Солдаты хохочут, а я боюсь от стыда расплакаться. Да... Быстро повзрослел. Вернулся — грудь в медалях.
— Я в Австро-Венгрии познакомился с ихней дамочкой, годов тридцати. Она спрашивает: «Почему русские девушек в сарай на сено ведут? У вас кроватей нет?» Я не растерялся, говорю: «Мы романтики!» — весело оскалился лысоватый незнакомец, из любопытства остановившийся около нас.
— О веселом спрашиваете? Бывало и веселое. Человек в любых условиях остается человеком. Ничто ему не чуждо, — усмехнулся Константин Павлович, главный врач районной больницы. — Представьте себе полустанок, разбомбленное железнодорожное полотно. Одинокая цистерна со спиртом. По одну сторону рельсов мы за кустами, а по другую — немцы за домами. Прострелили цистерну в нескольких местах. А к ночи на платформе уже все вместе лежали вповалку, в обнимку. Не поймешь, где наши, где немцы...
— А почему у вас не вся голова седая, как у деда Васи, а только одна прядка? — полюбопытствовал маленький Сергуня.
— Дедушка сед от возраста, а я шестнадцатилетним мальчишкой ужас смерти в несколько секунд осознал. В блиндаже нас трое лежало. Дверь взрывом снаряда вышибло. И вдруг граната влетела. Как раз между мной и командиром шлепнулась. И давай крутиться. Я онемел, окаменел. Она вращается, а я смотрю на нее, будто загипнотизированный, и только мысли по кругу: «Конец... Мама... Солнца не увижу... Мама... Конец». Командир был поопытнее, двадцать ему стукнуло. Первым пришел в себя, схватил гранату и швырнул в проем. Она тут же взорвалась. Смотрю, а он весь седой... Только лицо серое и глаза круглые, выпученные... — задумчиво объяснил врач, осторожно передвигая руками искореженную снарядом ногу.
— Что же ты, Маша, молчишь? Тоже ведь хлебнула лиха, — обратился Антон Петрович к молодой женщине, скромно сидевшей на краю лавочки с покорно сложенными на коленях руками.
— На всех беды хватило. Не воевала я. На трудовой фронт была мобилизована.
— Расскажите, Марья Даниловна, пожалуйста, — прошу я.