Предателей используют, но ими брезгуют и их уничтожают, когда они перестают быть нужными.
Они суетились и пытались спастись, все эти звездочеты, чиновники, жрецы, поэты. Убеждали друг друга, что вот-вот рухнет власть царя и наступит свобода, но сами не верили собственным жалким речам.
Горе городу кровей! Горе котлу, в котором есть накипь, и с которого накипь его не сходит! Ибо щелоком вытравят ее, и кусок за куском выбросят, не выбирая по жребию! Горе городу кровей! Весь он полон обмана и убийства, не прекращается в нем грабительство. Слышны хлопанье бича и стук колес, ржание коня и грохот скачущей колесницы, несется конница, сверкает меч и блестят копья; убитых множество и груды трупов: нет конца трупам, спотыкаются о трупы их. Горе городу кровей! И человеку всякому в нем плач, стон и горе!
И только заканчивая последнюю главу, понял я, о чем мой «Навуходоносор».
Да, можно прочесть его как аллюзию на Бориса Борисовича и на его неизбежную судьбу… Как пасквиль на либеральных «борцов с режимом», набивающих карман и лгущих напропалую…
Но на самом деле он о том Вавилоне, который построили мы в гордыне своей великой. Имя ему — современная цивилизация, богатая, огромная, роскошная, но на глиняных ногах, как истукан из видения пророка Даниила, сокрушенный большим камнем, развалившийся от первого же толчка, обращенный в ничто, в груду праха, унесенного ветром пустыни.
И мы на грани бездны ничего не делаем, чтобы спастись, мы поем и танцуем, изображаем, что все прекрасно, и обманываем сами себя, и поклоняемся этому истукану, приносим ему жертвы, надеясь, что он спасет нас… Но камень катится, уже слышен рокот его, и сотрясаются горы, и никто не в силах остановить его, кроме разве что Всевышнего.
Но захочет ли он?
Глаза жгло от слез и капающего с бровей пота, когда я описал картину взятия Вавилона и гибели моего героя, пророка, в огромном пожаре, на ступенях зиккурата, с которого он пытался изрекать утешения впавшей в панику толпе. Странная пустота царила внутри, когда ставил я последнюю точку, ведь я выбросил из себя все до последнего слова.
Обычно я правлю тексты нещадно, переписываю и вычитываю, но я знал, что к этому не вернусь никогда, что в нем нельзя трогать ничего, что в нем всё так, как должно быть.
— Твоююю мааать, — прошептал я, распрямляясь.
В окно несмело заглядывал тусклый осенний рассвет, часы показывали восемь двадцать, за стенкой, там, где ночью веселились, кто-то звучно и печально блевал в унитаз, перемежая потуги стонами и всхлипываниями.
Душ… кофе… еда… и снова за работу — таков был мой план.
«Навуходоносор» закончен, но мемуары Бориса Борисовича не завершены, и чтобы их добить, у меня двадцать четыре часа с гаком — более чем достаточно.
Контрастный душ немного привел меня в себя, и в коридор выбрался не совсем зомби, а Лев Горький, пусть невыспавшийся и усталый. Тетенька на входе в столовую забрала у меня талончик на завтрак, и я направился туда, где ждали меня омлет, сосиски, пшенная каша, творог со сметаной, сыр, мюсли с молоком и прочие излишества, но самое главное — кофе, очень много кофе!
На завтрак я пришел чуть ли не первым, и царившей вокруг еды пустотой надо было воспользоваться.
Поднос я заполнил так, что едва утащил его, и устроился рядом с окошком, спиной к залу. Первая доза черного жидкого стимулятора заставила меня вздрогнуть, от второй проснулся аппетит, я почти ощутил, как кислота желудочного сока обожгла брюхо изнутри.
Я жевал, не обращая внимания на голоса и шаги, скрежет отодвигаемых стульев и звяканье ложечек о бока чашек.
Но потом из этого равномерного гула выделился знакомый голос, и я вздрогнул.
— Давай сюда, — произнес он. — Что ты тормозишь? Не проснулся?
Именно эти фразы, произнесенные с этой интонацией, обращенные ко мне, я слышал по утрам не раз…
— Вот, котик, молодец!
Я резко повернулся.
Равиль Шамсутдинов, главный литературный татарин Всея Руси, словно воз с данью волок нагруженный до краев поднос. А командовала им — и подносом, и Равилем — стерва Маша, она решительно встряхивала трехцветной челкой и сверкала голубыми глазами.
Это я удачно зашел.
Вчера Авцаков, теперь эти двое… Что происходит?
— Ой. — Тут Маша увидела меня. — Опять ты? Следишь за мной, козел! Отвали, урод! Равиль, сделай что-нибудь!
Шамсутдинов грохнул подносом о стол и наморщил маловыразительную рожу, пытаясь, видимо, изобразить на ней угрозу. Моя бывшая подружка что-то завопила, но я не обратил на нее внимания, главное я увидел — они оба носили на шее на веревочках прямоугольные, блестящие от ламината цветастые бейджи.
Мой взгляд побежал дальше по залу.
Поэт-зоофил лечит кефиром похмелье, и редкие лохмы вздымаются над его лысиной, точно плети песка над барханом…
Ирка Бакова с жирной оладиной на вилке заливисто хохочет, а потом видит меня и осекается, глаза ее расширяются…
Редактор ИЕП, с бородкой и колокольчиком, остервенело терзает ножом и вилкой яичницу и, похоже, думает об авторах, с которыми он охотно поступил бы так же…
И на всех болтаются бейджи, украшенные хорошо знакомым мне символом — лавровый венок с крыльями.