Ты не хвали, не подымай его выше головы за боевую удаль. Удалых меж нас леса-волоса. А вот с ним было такое в глухую, тяжелую осень. Шли они, таяся, все после тифа и шли между врагов. Он же всех слабей был и отстал. Отстал, в какую-то пещерочку-норку забрался — все равно идти не в силах. «Помру»,— думает. Лег он на сырую землю, руки протянул, батюшки! Банка с консервами! Еще банка, хлеба каравай, сыра головка! Разное. Кой-как хлебушка умял, малый кусок, продукты на слабые свои плечи взвалил и заспешил. И так всю ночь спешил, и догнал-таки где-то. И ведь ничем не попользовался, кроме как хлеба немножком. Этими продуктами да его непосильной удалью, что все донес он, и спасены все. И самое найглавное, чему почти и веры дать невозможно,— была меж продуктов спирту бутылка! Вот ты и рассуди, кто он какой и в чем его удаль.

Говорит: «Мы не доктора, все равно умрут дорогой, а я еще в деле пригожусь». И ушел, сукин сын!

А меня как цепью совесть держит. Те же оба в беспамятстве, оба ранены, один другого хуже. И за горой, слыхать, враги, вот-вот! Так такая дурость бабья! Сложил обоих на шинельку и поволок, сколько силы осталося. И если бы не ручеек, да тот бы сукин сын не ушел, доволок бы обоих живыми. А тут этот ручеек, захлебнулся один, зашелся, и кровь из рта, и помер. А другой от холодной водицы даже в силу вошел. Тут с горы враги стреляют, тут нас Аришенька встречает с бинтами-бантами. Меня тоже за ручейком подранили, от скуки. А догонять не стали, видят — полумертвые. А мы вот оба, и Аришенька с нами.

Брат под врагом, никак не сбросит — тяжел и крепок враг. Они лучше нашего жили. Нам грабить не к лицу было, белые же не стеснялись себя, всё, бывало, прижрут, припьют, припортят. Сильные были, дьяволы. Копошится брат, на поясе граната. Дорога жизнь молодая, да вражья смерть дороже! Не выдержал — хватил гранатой почем зря, и оба, по всем правилам, перед Господа предстали. Вот теперь и решайте на досуге, как с ними Господь рассудил, кому в рай, кому в пекло.

Вогнала меня в хату эту беда и рана. Хозяева тихо встретили, оба мертвые от тифа, и мальчик на лавке горел-догорал. И всё тут. Так я у них с недельку погостил без всякой еды, без всякой обиды, один квас плесневелый с тараканами. И возьми врага нелегкая,— из орудия по той хатке моей учиться стрелять стали. Что тут делать? Взял я хлопчика на плечи, выполз с ним кой-как. Тут по хате нашей перестали стрелять чужие, стали стрелять свои. Как музыка — такой от своей пушки звук хороший!

А я-то думал, на их поведение надеялся, товарищей на волю выпустить, как жаворонков на благовещенье. Ну такие распорядительные враги оказались! Ну не пьют, не спят, ну сторожат, да и только. Выбрал я все ж минуточку, за колодезь прилег в густые сумерки, до сарая заветного рукой подать. Тут солдат с ведром! Я в колодезь, неглубокий он был, на дно присел по шею, бадью ему зачерпнул половчей, чтоб скорей ушел. Ушел этот, второй пришел, затем еще, служу им, служу, тут уж темно совсем. Я четвертого оглушил, в колодезь спустил, бадью прицепил там накрепко — и к сараю. Весь теку, как утопленник. Как я замок сбил, как пташек выпустил, не помню. Вот тот рыжий, вихрастый,— тот мой первый жаворонок оказался, его спроси.

Убили они моего любимого командира, где-то бросили. День тужу, а служу, два тужу, а служу, на третий день прошусь: «Отпустите меня Ивана Дмитрича честно земле предать».— «Где ж найдешь,— говорят,— округа вражья»,— говорят. Стращали, уговаривали. «Затоскую,— отвечаю,— какой из меня тогда большевик». Отпустили. Ну, ищейкой туда-сюда метался и нашел-таки его на сметнике, в большом позоре, голого, крысами изъеденного. Одни его кудри золотые знак мне подали. Унес я его, при лесном озере закопал и березыньку в головах у него посадил. Думаю, на свежем его, горячем его сердце большой ей рост, березыньке, будет.

У этих атаманов просто было: заметят что — смерть, не заметят — так хоть самого атамана в тачанку впрягай. Зашел я в тюрьму ихнюю, просто сказать — в нужник старый. Есть братан! Смотрим друг на дружку, даже смешно, как я на него кричать стал. Он слово за слово, крепче да крепче, так меня отматершил, всурьез, забылись мы. А кругом бандюги гогочут. «Веди,— кричат,— его за оскорбление личности и делай с ним что хочешь!» Чуть я в ножки им не поклонился! Повел и увел бы, да смех на него, на черта рыжего, напал, корчится весь от смеху. «Цыть!» — шепчу, а его хуже разбирает. Мы тогда бежать, они тогда стрелять, спасибо, из-за самогона метко не выстрелишь. Тут, на счастье, поезд какой-то пошкандыбал. Прицепились мы, а он, дьявол, все хохочет! С месяц я с ним, спасенным моим, после того не разговаривал!

Не мог он допустить, чтоб мамашу его старую, иструженную, всю за детками выплаканную, расстреливать стали. Спрятал ее за себя, она же выбивается.

Перейти на страницу:

Похожие книги