Вспыхнул свет, сильно запахло горькими травами, и Пелагею подхватило сразу множество рук — в них, к счастью, кости чувствовались, а некоторые еще и больно впивались острыми ноготками. Досифея, утратив всю свою торжественную плавность, метнулась к ближайшей кровати, схватила покрывало и набросила его на трельяж. Пелагея жмурилась от яркого света, по щекам текли слезы. Малышка тоже безутешно ревела, но обе были целы и, на первый взгляд, невредимы.
— Ты что творишь, дура?! — набросилась было на племянницу Досифея, но тут раздался грохот из ванной.
Досифея вместе с другими гадалками побежала туда, по дороге они с Матеей в четыре руки ловко отвернули к стене зеркало, висевшее в коридоре.
В ванной ничего не обнаружилось, только флакончики и тюбики с полки были свалены в раковину. На зеркало Досифея быстро накинула наволочку, сушившуюся на веревке. Гадалки облегченно выдохнули.
— В большой комнате! — заполошно вскрикнула вдруг Матея. — Еще одно осталось!
Они с топотом вылетели в коридор, но путь им преградила черноволосая Алфея, еще одна внучка Авигеи. В руках она держала разбитое бабкино зеркало.
— Поздно. Поля его выпустила…
Досифея все-таки зашла в большую комнату, сняла со стены последнее зеркало и положила его на паркет «лицом» вниз. А потом забрала у сестер, дочерей и племянниц все карманные зеркальца и пудреницы.
— Краситься теперь как же?.. — расстроилась кокетка Пистимея, которая ни одно зеркало не пропускала, чтобы на себя не полюбоваться.
— А воды в блюдечко налей, — ответила Досифея, гладкое личико которой уже обрело прежнее снисходительно-непроницаемое выражение. — Туда гляди и мажься сколько хочешь.
Той ночью у нас во дворе и началось. Первыми пострадали коммунальные старушки Вера, Надежда и Раиса, жившие на четвертом этаже в доме у реки, рядом со знаменитой своим подвалом «сталинкой». Дом у реки был маленький, пятиэтажный, старый, и лифты к нему были пристроены снаружи, в прозрачных тоннелях. Квартиры в доме были большие, с хорошей, как говорили, планировкой, и коммуналок в нем уже не осталось, но старушки, приходившиеся друг другу не то дальними родственницами, не то школьными подругами, уже много лет держали оборону и отказывались разъезжаться из своего забитого пуфиками, козетками, оттоманками, креслицами и фикусами гнезда.
Вера, на вид самая старая из заклятых коммунальных подружек, обитала в небольшой комнате, заставленной книжными шкафами. Розовый многотомный Вальтер Скотт, серо-синий Жюль Верн, зеленый Гюго, горчичный Достоевский и красный с золотом Пушкин — Вера и сама, наверное, не смогла бы сказать, когда она открывала в последний раз эти книги и помнит ли вообще, что там написано. Каждый вечер, отражаясь в стеклянных створках шкафов, она протискивалась в угол, к туалетному столику, и тщательно расчесывала там перед большим зеркалом белые и жесткие, но все еще густые волосы. А потом долго, тщательно натирала лицо мазью, которую сама готовила по рецепту вековой давности — как утверждали Надежда и Раиса, в ее состав входили кислое молоко, сок алоэ и даже трижды пропущенный через мясорубку говяжий фарш.
В тот вечер, разложив перед зеркалом все необходимое — щетку, частый гребень, редкий гребень, флакончик с репейным маслом, ледяную после холодильника банку с мазью, — Вера вдруг заметила, что зеркальная поверхность замутилась, точно на нее дохнули. Она провела по зеркалу пальцем, но следа не осталось, как будто дохнули
— Чур чура…
Но тут мутная пелена растаяла, и из зеркала на Веру взглянуло лицо — только не ее собственное. Лицо было перекошено, дрожало щекой и неуместно подмигивало то одним, то другим глазом, но старушка перестала чураться, слова застряли в горле. На нее, строя нелепые гримасы, смотрел молодой мальчик, первый ее мальчик, голубоглазый, с оттопыренной верхней губой и смешным чубчиком. Робкий и обходительный, он целый год ухаживал, дарил ромашки, смотрел с печальным восторгом на обтянутую бумазейной кофточкой Верину грудь… А потом, когда уговорил наконец, и они неумело копошились под одеялом, пока родители были в театре, шептал «потерпи, потерпи, любимая…», когда Вера хныкала от боли. И все у них было вот так нелепо, неумело, нежно до слез, а слов они подходящих не знали, только велеречивые книжные, и говорили «сблизились», «роман», называли друг друга «возлюбленными», мучаясь от невозможности сказать просто и именно то, что хочется. А потом мальчика забрали на войну, и совсем скоро его семье пришла похоронка, а Вера так плакала, что мать водила ее к тогда еще совсем молодой Авигее, чтобы «отчитать». Авигея, которую все бабы во дворе ненавидели за нездешнюю красоту, и мать Верина тоже немного ненавидела, сказала, что «отчитывать» она не умеет, а вот погадать может. И нагадала Вере долгую, спокойную безмужнюю жизнь, в которой, мол, тот мальчик был единственной опасностью, и его больше ни под каким видом нельзя пускать на порог.
— Так умер же, — всхлипнула тогда Вера.