Я сажусь ровнее, поправляю волосы и встречаюсь в зеркале заднего вида с взглядом Лешки.
В нем — внимание и ласка.
Это греет, лечит меня, не хуже объятий маленького, но такого проницательного Михо.
Удивительно, как мои мужчины меня чувствуют.
После разговора с Маринкой я была все еще основательно не в себе, хотя и умылась, и поужинала у нее, и поиграла потом с Михо в машинки, помогла уложить его спать, вдоволь налюбовалась сонным ангелочком, и, вроде, полностью успокоилась, но…
Но внутренне как-то напряжение было, которое ничем не объяснялось и никуда не пропадало.
Маринка, понимая, что мне тяжело, не старалась больше говорить о чем-то сокровенном, не ударялась в воспоминания, а просто легко забивала эфир рассказами про сына, его садиковские проделки, показывала фотографии его маленького, и, в итоге, когда за мной заехали освободившиеся Лис и Камень, я уже была в таком полусонном благостном состоянии.
А напряжение, хоть и не исчезло, но спряталось куда-то далеко.
И вот теперь, по дороге к дому Лешки, мы слышим голос Ирины. Она поет песню на мои стихи, что-то вроде рок-баллады со средневековым колоритом, которую я написала еще года полтора назад, в легком трансе, представив героя — строгого жесткого рыцаря, которому не знакомы любовь и радость.
Он привык к боям и смерти. И, тем не менее, в душе его, где-то глубоко, скрыто чувство… К той, что не боится его суровости, не страшится его яростного оскала. Ей спокойно и радостно засыпать в тепле его рук…
Написав и перечитав написанное, я плакала, помню. И завидовала героине. Потому что у нее были руки, в которых тепло. Которые грели.
Песня звучит, отражаясь от темноты ночи, и находит отклик в глазах мужчин, сидящих впереди.
Они смотрят на меня по очереди, и кажется, что обнимают…
Замерев, я вслушиваюсь в слова, не веря, что сама их когда-то написала. И поражаюсь, до какой степени они созвучны с тем, что я чувствую сейчас.
Что это?
Кто мне нашептывал это все в тот момент, когда я была совсем одна? Когда чувствовала себя брошенной, нелюбимой, никому не нужной?
Кто-то наверху, видя мое горе, пытался таким образом приободрить меня? Давал понять, что все будет хорошо? И есть на свете люди, тепло чьих рук согреет меня…
Голос Ирины становится глуше, тягучей.
Она повторяет последний куплет, и последняя фраза: “Хочу, чтоб помнила тепло моих рук…”, долго бьется эхом о стекла машины.
В наступившей тишине слышно только наше дыхание и шорох шин по асфальту.
— Интересно, кто певица? — спрашивает, наконец, Лис, — хорошая песня.
— Да… — роняет Камень, — надо запомнить… Что-то такое есть…
Я молчу, и как-то неловко сказать, что это — моя песня. Слишком много в ней боли. И личного, сокровенного, такого, чем не поделишься ни с кем. Даже с теми, кто ближе самых родных людей.
Наверно, потом. Как-нибудь.
Мы доезжаем до дома Камня, тормозим во дворе.
Лис выскакивает первым, пока Камень, матерясь на то, что на низкой тачке стесал себе жопу об асфальт, выбирается с пассажирского, и помогает мне выйти из своей гоночной красотки.
Тут же подхватывает меня на руки.
Охнув, хватаюсь за его шею, смотрю в глаза. Серьезные, внимательные такие.
— Малышка грустная… — шепчет он, — чего так?
— Да так… Михо такой колобочек… — вздыхаю я, невольно делясь эмоцией.
— Хочешь такого?
Как он понял-то?
Я сама еще ничего не поняла!
— Чего залапал сразу? — ворчит недовольно Камень, подходя ближе и закрывая с пульта ворота, — дай мне.
— Отвали, — огрызается Лис, — дверь открывай давай. Малышка грустит. И хочет маленького колобочка.
— Да вообще без проблем, — тут же отзывается Камень, с готовностью двигаясь к дому и распахивая нам дверь, — я тоже хочу маленького Камешка.
— Облезешь, — нервно шипит Лис, — сначала Лисенок будет.
— Да с хера бы? Ты наглая сивая морда, думаешь, и тут вперед пролезешь?
— Отвали!
— О боже… — я закрываю лицо руками, — вы — такие дураки… Я просто любовалась… Ну какие колобки?