Я смотрел на картину «Черный рынок», на обезумевшие от низменных инстинктов рыла, на спекулянтские, словно смазанные жиром, шевелящиеся пальцы, которым столь привычно шуршание банкнот, на гнусное капище, где из рук в руки перетекали добытые нечестным путем деньги и вещи. А видел, как отец сам однажды выторговывал у спекулянта старинные серебряные часики в виде луковицы. Дело происходило в подворотне Апраксина двора, и лицо у отца было точно таким же, как у типа на картине, покупающего мраморную статуэтку обнаженной богини. Противоестественно выглядит белоснежная статуэтка в волосатых лапах барыги. Самодовольно-похабна его усмешка. Но точно такое же удовлетворение было на лице у отца, когда он наконец положил часы в карман, отсчитал спекулянту деньги. «Вот гусь, — вполне добродушно сказал он потом, — еле уломал. Знает настоящую цену, проходимец».
Смотрел на картину «Рыбинспектор», на честное, открытое лицо молодого парня и отвратнейшую харю браконьера с близко посаженными, словно дуло двуствольного ружья, глазами. Страшно за парня. Чего угодно можно ждать от хари с финкой за голенищем. Больно за изначально родной среднерусский пейзаж: тихое озеро в солнечных бликах, дальний лес, облака, за крохотную белую церковь, едва видневшуюся на горизонте. Все погубит харя! А видел другую рыбалку. Сидели в кустах на острове. Отец страшными словами проклинал рыбинспектора, примерно такого же молодого парня с открытым, честным лицом, извлекающего из воды его любимую, единственную в своем роде японскую сеть. Ее можно было унести в кармане. И в то же время ею можно было перегородить все озеро. Рыбинспектор случайно зацепил веслом невидимое нейлоновое чудо и теперь с удивлением разглядывал неизвестное доселе заграничное браконьерское орудие. Таких грязных, отвратительных слов от отца я еще не слыхивал. Он сокрушался, что нет под рукой ружья. Несколько дней потом ходил мрачнее тучи. Приобретение новой сетки не утешило. Разве может сравниться смехотворная самодельная сетка с японской? Без этой своей любимицы отец не ездил на рыбалку.
Смотрел на картину «Поляна» и опять видел оборотничество, но более высокой пробы. Здесь отец как бы философски поднимался над опытом своей жизни, показывал оборотничество как один из способов существования человека вообще. Да, некоторые люди в определенные моменты своего существования оборотни. Стоит появиться среди них оборотню посильнее, как оборотничество тут же становится не теневой, а главной стороной их натуры. Иначе почему толпа на картине все-таки подчиняется уродцу во френче? Следовательно, убей в себе оборотня, выжги каленым железом ту частицу души, где гнездится низкое, — и ты будешь свободен, никакие оборотни будут тебе не страшны. И так можно было толковать изображенное.
Но как мне верить картине, если отец писал ее, находясь во власти того самого внутреннего оборотня, уничтожить которого призывал? Следовательно, картина его — картина-оборотень.
Меня всегда охватывал страх, когда я думал: сколько прекрасных, высоких слов и истин заключены в тысячах книг, написанных гениями человечества. Миллионы людей ежедневно, ежечасно их прочитывают, так почему же так медленно мир изменяется к лучшему? Почему, единожды войдя в человеческое сердце, истина не остается в нем навсегда?
«А вдруг, — подумал я, — оборотничество — спираль? На определенном витке человек перестает его в себе сознавать, оно становится его сутью. Ведь наверняка отец искренне пишет картины. Искренне провозглашает истину».
Я чувствовал, во всем этом придется разбираться всю жизнь.
Я по-прежнему жил на даче. По вечерам писал за обеденным столом, на который ставил лампу с оранжевым абажуром. На следующий день перечитывал написанное и почти всегда оставался недоволен. Писать значило для меня бесконечно сомневаться: хорошо ли пишу, так ли, как надо, пишу? Вдохновенное это дело на девяносто процентов оборачивалось черной работой. Десять сияющих процентов улетучивались вместе с сигаретным дымом, кружили голову несколько секунд, вновь возвращали к черной работе.
Свет лампы обозначил оранжевый круг на белом потолке. В круг угодил сегмент паутины с черной дробиной то ли спящего, то ли бодрствующего паука в центре. Еще одна примета пустого дома. Я выдохнул в потолок струю дыма. Паук закачался, как в гамаке.
Припомнились смешные слова: «Вечерний паук-сенокосец приносит надежду». Так, кажется, называлась некогда поразившая меня картина художника-авангардиста. Присказку эту отчего-то любил герой моих чукотских рассказов. Он жил в Уэлене, топил печь углем, писал в Москву письма любимой девушке. В суровом мире жил герой, однако ощущал странную родственную связь с мифическим пауком-сенокосцем, со слоном на паутинных ножках, изображенным на картине. «Прощай, — писал герой девушке в последнем письме. — Вечерний паук-сенокосец надежды не принес». Девушка в Москве вышла замуж за некрасивого, немужественного сына начальника. Герой подался в дальнее чукотское стойбище лечить оленей. Он был у меня ветеринарным врачом.