Повторение, подумал я, оно досталось от газеты, когда каждый день надо было — хоть умри! — выдавать сто пятьдесят строк. Было попросту невозможно проходить в каждой заметке весь путь. «Кашу маслом не испортишь!» — говаривал редактор, правя материалы, усиливая эпитеты, низводя истину даже не к очередному повторению, а к расхожему клише. «Нашу кашу маслом не испортишь!» Такие ежедневные повторения, пустопорожние констатации не требовали доказательств, которые в некотором роде тоже есть путь. Не требовали ничего, кроме умения грамотно слагать слова в предложения. Мне было известно, как делается печатное слово, как оно с неряшливых рукописных страниц перебирается на машинописные, как потом ручка гуляет по машинописи, потом делается вторая машинопись, по которой ручка гуляет уже не столь рьяно. Потом из типографии приходят гранки, где абзацы перепутаны, одни и те же строчки набраны по три раза, а иных строчек нет вовсе. Потом измученные, исчерканные гранки снова уходят в типографию и возвращаются в виде приблизительно сверстанных полос с широкими полями. И только потом в ночи тяжкая монолитная полоса-плита начинает челночить в типографской машине. Свежие, сладко пахнущие краской, номера газеты ложатся пачками на руки приемщиц. Я и сам был не последней фигурой в этом процессе, гордился этим. Когда дежурил, в уже сверстанной полосе менял заголовки, лихо рубил «хвосты», на ходу дописывал заметки, придумывал подписи к снимкам. Иногда, пользуясь благорасположением Олимпиады, диктовал информацию прямо на линотип, немедленно получал типографские оттиски. Делать печатное слово было моей профессией. Утром я видел сочиненное накануне в газете. Люди серьезно вчитывались в то, что я придумал, как мне казалось, шутя, в порыве истеричного ночного профессионального вдохновения. Каждый день я делал в газете одно и то же. Вечером же, отключившись от газеты, трудился над романом, совершенно не думая, что будет с ним дальше, сколько будет в нем страниц, когда надо его закончить. Пиша по вечерам роман, я ухитрялся забывать о газете, как будто ее не было. Газета настигла меня позже, во время вынужденного повторения романа. Сама стихия повторения не могла не вернуть к газетным категориям готового печатного слова. В газете я научился легко обращаться со словом, быть, так сказать, с ним «запанибрата». Но это было мнимое, одностороннее родство. Не с живым, а только с готовым словом. До живого слова я не поднялся, готовое отомстило мне сполна. Как только дело в рассказах стопорилось, как только надо было откладывать в сторону ручку и думать, готовое слово немедленно выводило из затруднения, охотно ложилось на бумагу. Жизнь, следовательно, уходила из рассказов, как вода из кастрюли с дырявым дном. Готовое слово было коварно и многолико, оно приходило не только и не столько из газеты, а отовсюду: из прочитанных книг, из кинофильмов, из каких-то прежних глупых разговоров. Все опутал паутиной проклятый паук-сенокосец, тоже, кстати, порождение готового слова.

Оранжевый круг по-прежнему обозначался на потолке, выхватывал сегмент паутины с черной дробиной то ли спящего, то ли бодрствующего паука в центре. В доме было холодно. Надо еще подбросить дров, подождать, пока они прогорят, и спать. Я пошел к печке, прихватил с собой рассказы. Я швырял их в красную пасть, едва успевая освобождать от скрепок. Страницы скручивались черными спиралями, рассыпались. Дышащие оранжевые и малиновые угли оказались вскоре подернутыми ровным слоем серого пепла. Ни жалости, ни боли я не чувствовал. Вечерний паук-сенокосец надежды не принес.

ЛЕНИНГРАД V

Дизайнеры показались мне симпатичными ребятами. Они сидели в большом зале-лабиринте, перегороженном сотней фанерных перегородок, словно кролики в клетках. Плутать по залу-лабиринту было чрезвычайно любопытно: то хмурый парень обнаруживался за перегородкой, то роскошная девица с тоскующим взором. Каждый кролик-дизайнер был занят своим делом: кто рисовал велосипед, кто пылесос, кто садовые ножницы. Дизайнеры, вне всяких сомнений, были людьми с развитым художественным вкусом, у всех над столами висели милые взгляду картинки: цветущие яблони, обнаженные кинозвезды, кентавры с могучими крупами, цеппелины, богатыри в полосатых купальниках, вздымающие пыль мотоциклы, печальные диоровские манекенщицы в сиреневых, словно сшитых из тумана, платьях, зебры с короткими щеточными гривами.

В узкие высокие окна Инженерного замка светило солнце. Внизу были деревья с гудящими стволами, напряженными, упругими ветвями. Вот-вот из почек должны были вылезти листья. Я разговаривал с дизайнерами, пытаясь разобраться в старом, как мир, вопросе: почему все так великолепно на ватманах и так убого в конечном итоге? Почему на пути от ватмана к прилавку теряются красота, качество, форма, продуманность предмета? Я механически записывал мысли дизайнеров по этому поводу, а сам думал о предстоящем звонке в редакцию, когда, заикаясь, буду читать в трубку текст, а машинистка будет, чертыхаясь, переспрашивать: «Что-что?»

Перейти на страницу:

Похожие книги