Старушка соседка Наталья Дмитриевна взяла меня за руку, ввела к себе в квартиру. В комнате, в кресле под белым чехлом, сидела ее сестра Мария Дмитриевна и добро смотрела на меня из-под очков. Я очутился в тишине и покое. Через минуту мыл руки в ванной, а потом сидел за круглым столом, уставленным чашечками и розеточками. Все показалось мне необычайно вкусным. Квартира старушек была обломком прежнего быта, о котором я позже читал в книгах. На стене фотографии в кожаных рамках — усатые лица в офицерских фуражках. Этажерки, обтянутая шелком ширма, тяжелая бронзовая лампа под зеленым стеклянным абажуром. Часы здесь тикали мягко, неторопливо. После промозглых подворотен я очутился за столом. За стеной в темноте безмолвствовала моя квартира. Мы пили чай. За окном лил дождь. Мария Дмитриевна раскладывала на небольшом (позже я узнал, он называется ломберный) столике пасьянс «Могила Наполеона». Я не мог отвести глаз, зачарованный лицами карточных королей, дам, валетов, игрой, тайной: где, в каком углу могила Наполеона? Наталья Дмитриевна исподволь укрепляла мое знание русского языка старинным рассказом, смысл которого зависел от знания правил слитного и раздельного написания слов. Речь там шла о садовнике, который в одном случае вполне безобидно продал настурции, то есть цветы, в другом же — совершил куда более тяжкий проступок — продал нас Турции, то есть оказался турецким шпионом. Действовала в рассказе и некая маркиза для окон, то есть полотняная тряпка, которая внезапно превращалась в маркизу Д’ ля Окон, почти что персонаж из «Трех мушкетеров». Чай тем временем был допит, могила Наполеона определена, в рассказе все встало на свои места. Мне вручили книжку с загадками. На обложке была нарисована шляпа, откуда выглядывали симпатичные пушистые котята. Давно мне не было так хорошо. Вдруг голова как будто закружилась, в ногах возникла сладкая усталость. Я заснул прямо в кресле, положив на колени книгу, а проснулся утром в своей постели. С тех пор мне стали доверять ключи.
…Я вспоминал все это сейчас, много лет спустя, когда ни Марии, ни Натальи Дмитриевны уже не было в живых. Они умерли в один год. Какие-то родственники вывезли мебель и все прочее. Мария Дмитриевна умерла в больнице, а Наталья Дмитриевна дома, и я помню гроб, ее спокойное восковое лицо. Как раз в этот момент другие соседи выходили гулять с собакой — сеттером Климом. Он огласил лестничную площадку таким звонким, жизнерадостным лаем, что я, помнится, испугался: вдруг она услышит, проснется? Мне тогда еще было трудно разделить смерть и жизнь. Я стоял у гроба и думал, что ничем не отплатил старушкам за их доброе к себе отношение. Мне было стыдно и одновременно хотелось быстрей уйти, чтобы забыть про них, про гроб, про все.
Но я не забыл.
Сейчас я думал, что благодаря старушкам в детскую мою душу вошло убеждение, что в противовес всякой несправедливости в мире существует добро, которое как солнечный свет рано или поздно прорвется сквозь тучи, отогреет. В детстве я крепко надеялся на это добро и, как правило, добивался его от самых разных людей, не думая, должен ли что-то отдавать взамен. Но детство кончилось, и я как-то запамятовал про добро. Не то чтобы я разуверился. Были: жизнь, работа, любовь, страдания — все реальное, зримое, но вот «добро» незаметно перешло в разряд умозрительных категорий. Множество раз я начинал об этом думать и обязательно запутывался. «Думать» и «делать» оказывались понятиями неоднозначными. Может, именно в этом и заключается причина нынешних моих незавершенных споров, зыбкого качания в мыслях, когда, отвергая, я ничего не предлагаю взамен? Не верить в добро — значит, ни во что не верить! Простое это открытие изумило меня. Я со страхом думал, смогу ли сломать в душе лед и что вообще значит сломать этот лед? Вновь ли, как в детстве, кто-то скажет: «Петя? Иди сюда». Или же это я должен кого-то позвать? Но если кто-то и поверит мне, что я ему скажу?
Я сидел в прихожей, слушая тиканье часов, и не было мне ответа.
Внезапно за дверью почудилось робкое шевеление. Я знал, что в одной из квартир на площадке живет мальчишка лет семи или восьми. Неужели ему, как когда-то мне, не доверяют ключи? Неужели я сейчас открою дверь и увижу его, униженного, плачущего? Тогда мне остается только поверить в бога. Я распахнул дверь и увидел… Антонину, дочь Нины Михайловны. Она хихикала и никак не могла попасть ключом в замочную скважину.
— Хи-хи, Джек Лондон собственной персоной. Попробуй, а? Ключ не проворачивается.
Антонине — длинной, гибкой, смешливой, с ямочками на щеках, — было в ту пору восемнадцать. У нее были жиденькие светлые волосы, которые она то собирала в пучок, то вольно распускала. Широко расставленные глаза сообщали удлиненному лицу какое-то детское и одновременно наглое выражение. Довольно противненький смех уживался с наивным, как бы вечно удивленным взглядом. Определить по лицу, что думает Антонина, возможным не представлялось.