В этот вечер радио коротко объявило о смерти Анатолия Собчака, ему было шестьдесят три года. Поскольку Спиридон рассказывал мне всякие невероятные истории из жизни аппаратчиков советской эпохи, я вполглаза следил за смертями крупных начальников великой империи. Собчак был одним из них. Именно он решил перекрестить Ленинград в Санкт-Петербург и стал мэром этого города. Он при этом занимал важный пост в Совете Федерации России, преподавал право элите этой страны, причем некоторые из его учеников стали теперь его руководителями. Их звали Путин и Медведев. Собчак умер от сердечной недостаточности в тот самый вечер, когда я положил ключ под дверь и расстался с медициной. Он удостоился пышных похорон государственного масштаба и слез Путина. Мой дедушка Спиридон, который вряд ли всерьез воспринял бы всех этих «новых русских» и обязательно принялся бы насмехаться над хилостью и вялостью новой элиты, предпочитающей спать и бодрствовать в обычные общепринятые часы: «По-моему, он не смог пережить известие, что ты уходишь из профессии. Не вынес удара».
Так вот, двадцатое февраля. Я не мог двигаться дальше. Бессонные ночи и дыры в памяти довершили дело. Я был слишком болен сам по себе, точнее, даже сам от себя, чтобы пытаться лечить других. Медицина и приемы в кабинете были всего лишь длинным серым периодом, мутной порой, неощутимым и неосязаемым, не оставившим воспоминаний, за исключением трех покойников, которых я всегда ощущал где-то рядом, возле меня. Иногда они спрашивали, почему я это сделал. Было ли это из-за отца или по другой причине. В другие моменты я ощущал их поддержку, они бок о бок со мной сражались с нашествием древоточцев.
У меня никогда не было собственного места в этом кабинете, я пришел на готовое и начал имитировать деятельность. Я не создан был ни для того, чтобы лечить стрептодермию, ни для того, чтобы диагностировать карциномы. Не создан был, чтобы открывать пациенту горькую правду, употребляя непонятные латинские слова, как какой-то каноник, чтобы сообщать сидящему передо мной о конце света. Я напоминал себе кошмарного привратника в этом вечном плохо освещенном борделе, услужливо распахивающего дверь в небытие очередному клиенту. Я взялся за эту роль, надеясь, что сумею попривыкнуть, приспособиться, ну по крайней мере научусь умело притворяться. Но ничего не получилось. Эта профессия была не для меня. Этот кабинет был не мой. И дом тоже был не мой. И мне больше не хотелось иметь отношение к тому, что в нем находилось.
Два месяца спустя дом был совершенно пуст. Представители «Эммауса»[21] приехали и забрали всю мебель. Я оставил только пепел отца, две черные записные книжки, мои перчатки для пелоты, стол, стул, диван и кровать. Вся остальная мебель зажила другой жизнью в другом доме, в другой семье, которая стала складывать свои простыни и полотенца в большой шкаф, не подозревая, что долгие годы там хранилась драгоценная церебральная долька.
Я вылил формалин производства бывшего Союза Советских Социалистических Республик в раковину в ванной и положил кусочек мозга, заставлявшего трепетать Берию, Прокофьева и Булганина, в голубой мусорный ящик, предназначенный для органических отходов. На следующий день я проснулся в шесть часов утра, чтобы не пропустить момент уборки мусора. Я встал у окна и наблюдал, как некоторое количество вещества, хранившего когда-то мощь мысли отца народов, но с 1953 года находящегося в плену пробирки с формалином, поднимается в контейнере лапой мусоровоза, укладывается в кузов и отправляется в составе других отбросов на мусоросжигающий завод.
Их обычное окружение, их странные, но привычные вещи были удалены из дома, но Катракилисы и Гальени продолжали бродить по дому. Их шаги отдавались в моей голове, сливаясь с шелестом неустанно ползающих личинок древоточца. Не хотел я больше ничего общего иметь ни с этим семейством, ни с московским патологоанатомом, ни с ангелом смерти, ни с парой замороченных часовщиков. Я отказался наследовать их лавочку, не хотел быть их преемником, потому что прекрасно знал, куда меня это заведет. Мой уровень железа в крови был абсолютно нормален. Я не Хемингуэй. Конечно, отец мой был врачом, но он принимал пациентов в шортах. Я не написал ни одной книги. У меня не было ни брата, ни сестры, ни потомков. Но в моей голове были эти твари, и я не знал, кто их туда поместил.