И мать ответила – об этом мать рассказала, позвонив мне на следующее утро, по ее словам, она ответила ему так: «Тогда ты мне больше не муж». Мать позвонила мне, чтобы продемонстрировать свою принципиальность: нет, она не из тех женщин, кто будет терпеть рядом мужчину, творившего такие ужасные вещи, хотя на самом деле она всю жизнь терпела рядом такого мужчину и о том, что он творил, ей было известно. На даче отец напивался, и плакал, и спрашивал: «А если я действительно это сделал – что тогда?» Отец был пьян и готов к серьезному, решающему разговору, и мать ответила, что тогда он ей больше не муж. Предложение поговорить серьезно и честно мать отклонила. Должно быть, мать в ужасе представляла себе последствия, к которым могло привести для нее подобное признание. Как же ей поступить, если отец сознается? «Тогда ты мне больше не муж!» – и отец осекся. Они продолжали жить вместе, оставив кризис позади, возможно, они вообще никогда впоследствии не упоминали об этом, потому что сказать тут нечего. Они заключили молчаливое соглашение вести себя так, будто ничего не произошло, забыть о случившемся и, возможно, надеялись, что отношения со мной им удастся сохранить. Или отношения со мной значили для них меньше, чем последствия откровенного разговора, о котором просил отец?
Я, например?
Когда я двадцать три года назад, задыхаясь от слез, позвонила Астрид, та отнеслась к моим словам со всей серьезностью. Астрид встревожилась и задумалась и размышляла об услышанном намного дольше, чем отец с матерью, – те довольно быстро отвернулись от ужасного, от невозможного и продолжали жить прежней жизнью, которая теперь строилась на материнской псевдопринципиальности: «Тогда ты мне больше не муж!»
Какое-то время Астрид относилась к этому со всей серьезностью, но потом я перестала звонить ей и откровенничать – я четыре раза в неделю посещала психоаналитика, и мне было с кем обсудить то, о чем нельзя упоминать. Я перестала общаться с Астрид, двадцать три года назад я практически исчезла для нее, мое прошлое перестало давить на нее, Астрид устремилась под родительское крыло и надеялась, что моя история забудется. Пару раз в год, а может, и реже, мы созванивались, как правило, чтобы обсудить какую-нибудь статью, но этого было достаточно, чтобы Астрид считала себя кем-то вроде посредника. Это было непросто, и, как она сама выразилась, ей казалось, будто она оказалась между молотом и наковальней. Получается, что отец с матерью отговаривали ее от общения со мной? Или вынуждали ее отвечать на неудобные вопросы: «Ты же не веришь россказням Бергльот?» Но и эти вопросы звучали все реже: годы шли, напряжение спадало, отношения в доме на Бротевейен становились все теснее, мои родные виделись все чаще. Когда мать с отцом постарели, все они завели традицию праздновать вместе семейные торжества и проводить долгие солнечные летние месяцы на дачах. Возможно, лишь сейчас, после встречи у аудитора, Астрид поняла, что ее поступки на протяжении этих двадцати трех лет – поступки, каждый из которых сам по себе выглядел вполне невинно, – привели ее на сторону матери. Что все подарки, которые она долгие годы принимала от родителей, привили ей чувство долга, от которого невозможно избавиться, потому что подарки, как известно, отчасти благословение, а отчасти проклятие, у меня самой тоже была возможность в этом убедиться. Астрид лишь сейчас поняла: ее поступки постепенно заставили ее принять сторону умершего отца и матери, которая, возможно, скоро тоже умрет, и заставили действовать против старшего брата и старшей сестры.
Что чувствуешь, когда умирают люди, ради признания и одобрения которых ты живешь? Внезапную пустоту?
Что чувствуешь, когда умирают люди, одобрения которых ты осознанно или бессознательно добиваешься? Возможно, тогда ты понимаешь, что выбор, сделанный тобой ради их одобрения, оттолкнул от тебя еще кого-то?