И как так вышло, что я больше уважала не Астрид, а Осу? Ведь мать и Астрид тянулись ко мне и говорили, что любят меня, а Оса ни разу не последовала их примеру – если она вообще питала ко мне хоть какие-то чувства, то это были ненависть и отвращение. Потому что Оса понятна в своих чувствах, а Астрид – нет, потому что отец был понятнее матери, а с понятными людьми бывает проще, чем с теми, кто выражается витиеватыми фразами и противоречит сам себе. Отец отступился от меня, а мать нет, она не желала меня отпускать. В детстве отец влез в мое пространство, но потом отступился, потому что он понимал, где проходит граница. Мать же год за годом нарушала мои границы, вела себя непредсказуемо и непостижимо. Однажды, двадцать три года назад, в непростое время после разрыва, когда я посещала психоаналитика и когда наконец поняла, что мать преступает мои границы, я сказала ей об этом. В ответ она завопила, что теперь я и ее обвиняю в «иншесте», а вернувшись домой, рассказала отцу и сестрам, что я осмелилась обвинить в «иншесте» и ее тоже, в своей бессильной и жалкой жестокости она выставила меня бесноватой. Отец же прятал свое несчастье и нес его в одиночку. Отцовское преступление было серьезнее, но очевиднее, и самосуд он учинил над собой более жестокий. С его замкнутостью и тоской примириться мне было проще, чем с натянутой легкостью матери. Матери, которая вела себя как ни в чем не бывало, которая требовала и обвиняла. Бедная, запутавшаяся мать, бедная Астрид, настолько уболтавшая себя за много лет, что сама поверила в свою доброту. В глубине души она, разумеется, и была доброй, как все остальные. Но Астрид нарушала мои границы, так мне казалось, она навязывала мне общение, замешанное на замалчивании, и это было невыносимо, то, как Астрид настаивала, будто абсолютно ненормальное может стать нормальным.
Отец был виноват в моем несчастье, но несчастье это стало общим, и не в моих силах было стереть память о нем. Оно вынудило мать и сестру сделать меня еще более несчастной и принесло страдания им самим.
По пляжу я дошла до центра Сан-Себастьяна, солнце зашло, стемнело, я заглянула в маленькую церковь и поставила свечку за детей и свечку за отца. Я купила браслет из черного жемчуга, скорбный браслет, надела его и ходила из бара в бар, поглядывая на браслет, поминая отца и мою скорбь. По дороге домой за мной увязалась черная бездомная собака, она хотела проскользнуть в дом, и я поняла, что это отец. «Ты есть хочешь? – спросила я. – Или пить? Пустить тебя переночевать?» И тогда собака убежала. «Он побежал к матери, – решила я, – потому что мать ему жальче».
Я сидела в темноте на террасе в Сан-Себастьяне и пила вино. Меня вдруг охватила злость на отца, и я разорвала браслет. Проснувшись на следующее утро, я забыла и о браслете, и о смерти отца, и о моей скорби, и вспомнила о них, лишь споткнувшись на черных бусинах. Я наклонилась и принялась собирать отца с пола.
Я вернулась из Сан-Себастьяна. Астрид написала, что нам
Вещи из дома на Бротевейен вывезли, но ни моим детям, ни детям Борда об этом так и не сообщили.
Оно и не удивительно, учитывая наше поведение и то, что мы негласно передали возможность распоряжаться всем Астрид и Осе.
Астрид написала, что раз я не желаю с ней общаться, ей придется написать мне письмо. Спустя неделю в моем почтовом ящике лежало письмо от нее. Почему она прислала мне бумажное письмо, а не мейл? Чтобы я не переслала его, например, Борду?
Я сварила кофе, прошла в гостиную и открыла письмо от Астрид.
«Бергльот!»
Она писала, что за последнее время я неоднократно давала понять, что считаю, будто она не принимает мою историю всерьез. Такое отношение очень ее расстраивает, потому что оно безосновательно. Случившееся в прошлом – ужасная травма для меня, и смерть отца, судя по всему, воскресила во мне воспоминания. Она очень мне сочувствует, но это не дает мне права утверждать, что она мне не верит. Сейчас я явно стремлюсь разорвать все отношения с ней, поэтому она считает себя обязанной кое-что пояснить. Она надеется, что я также покажу это письмо Сёрену, Тале и Эббе.