Рабочий день точно был испорчен, ни о чем другом я думать не могла, как ни старалась. «Надеюсь, у тебя все хорошо. Не хочешь поговорить?» Будто я никогда им ничего не говорила, а они с матерью и Осой не отнеслись к моим словам так, как отнеслись.
«Ты что, не можешь поговорить еще о чем-нибудь? – одернула я себя. – Тебе непременно надо упомянуть
Астрид написала опять – на этот раз после моего имени стоял восклицательный знак, как будто это она – старшая сестра и пытается вразумить младшую. «Бергльот! Нам нужно поговорить! Нам надо поговорить и выслушать друг друга. Ничего не испорчено, просто время выдалось тяжелое для всех нас. Может, прогуляемся вместе? Например, сегодня вечером. Я могла бы за тобой зайти».
Я ответила, что нахожусь в Сан-Себастьяне.
«Значит, увидимся, когда вернешься. Но нам надо поговорить!»
Рабочее спокойствие было нарушено. Меня душила необходимость объясниться, и я написала, что мне будет лучше не общаться с ней, с ними, именно поэтому я и держусь подальше от нее, от них – ради себя самой. Она ответила, что мы достаточно хорошо друг друга знаем, что ей известно, что с Бордом я общаюсь не только по электронной почте, но и лично, и что человека в собеседнике намного проще разглядеть, когда смотришь ему в лицо. Она, Астрид, считает, что с моей стороны неправильно отталкивать ее после всего, что мы вместе пережили. Ситуация сложилась невероятно сложная для всех, в том числе и для матери, от которой отвернулись двое детей и пятеро внуков. Разумеется, матери сейчас очень плохо. К тому же у нее, Астрид, хранится папка с собранными отцом материалами обо мне. И еще ей надо обсудить письмо от Тале. «Нам надо поговорить, и поскорее».
Я позвонила Кларе, этим теплым вечером я шла по чудесному, почти пустынному пляжу Сан-Себастьяна и кричала в трубку: «Чего ей надо от меня? Я не хочу ее видеть и говорить с ней не хочу, как представлю этот разговор, меня выворачивает, я не могу больше слышать, как мать страдает! Что она еще хочет мне сказать? Ведь ей надо только заставить меня жалеть мать, заставить забыть то, что произошло у аудитора! А если не только это – то что тогда? Прониклась сестринской любовью? Чего ради? Как она представляет себе наше общение? Она что, думает, мы будем семьями дружить?»
При мысли о том, что придется разговаривать с Астрид, слушать ее, мне становилось дурно. Зачем мне вообще с ней говорить, если всем своим поведением она пытается донести до меня следующее: ты утверждаешь, будто
«На нее наверняка мать давит, – сказала Клара, – твоя мамаша давит на нее и докапывается. Или, – добавила Клара, – ее совесть мучает».
У Гюнвор – героини романа Прёйсена «Дрозд на потолке» – на виске шрам. Она часто сидит и гладит этот шрам, лелеет его.
Неужели и я лелею мой шрам?
Забыть о шраме, не лелеять его, оставить все позади, отказаться от глупой роли жертвы – разве не проще мне будет? Ну да, проще.
Но примирение с родственниками тут ни при чем. В него я не верю. Почему мать, Астрид и Оса в него верят?
Борд написал, что дом на Бротевейен продан.
Муки совести Астрид я оставила без внимания. Я поступила чересчур жестоко?
Чтобы собраться с силами, я зашла в армянскую церковь в Сан-Себастьяне. Стоя в полумраке, я поставила свечку за всех, кого люблю, – за детей и внуков. Я смотрела на свечку и представляла себе их лица, и тут пламя затрепетало, затем выровнялось и снова затрепетало. Я повернулась посмотреть, откуда дует ветер. Пламя опять затрепетало и выровнялось, и я поняла, что трепещет оно от моего дыхания. Каждый раз, когда я выдыхала, оно трепетало. Я живу, существую, заставляю предметы меняться, а это большая ответственность – дышать и жить, чересчур большая для меня.
Однажды Карен заметила, что, когда я разговариваю о родителях, складывается впечатление, будто отца я уважаю больше, чем мать. Подметила она верно. В юности я часто успокаивала себя, говоря, что больше похожа на отца, а не на мать. Ведь это отец сломал меня, как же так вышло, что мне хотелось больше походить на него, а не на нее, что я уважала его больше ее?