Он вскочил, отвернулся. Она видела, как он дрожал, очищая зазелененные травой, помятые, но все еще аккуратные черные брюки.
— Ты шлюха! — услышала она странно гортанный его голос, будто у большой хищной птицы.
Манефа села. Она не верила своим ушам.
— Повтори! Ну посмей только! — закричала она в отчаянии.
— Шлюха! Таскалась с Сунцовым… Я думал, он врал. Нарочно врал…
Манефа встала, шатаясь. Примятая лесная трава не распрямилась, и место, где они лежали, странно белело среди сочной лесной травы. Пошла через лес.
Над Великой, над бескрайними лесами сияло вечернее солнце. Дурманяще пахли цветы на опушке. Из леса наносило неистребимым для той поры ароматом земляники. Неистово кричала кукушка, точно торопилась кому-то отсчитать положенное. Все это жило как бы отдельно друг от друга и не складывалось для Манефы в многоголосый и многоцветный мир.
Она вернулась в больничный городок ночью. Гоги сидел на скамейке возле ее дома. Он был, как всегда, в черной паре: в белой рубашке с отложным воротником, будто где-то у себя в Тбилиси или в Москве, а не в лесу, где люди не привыкли по траве ходить в лаковых ботинках.
Она ни с кем не хотела встречаться, больше всего не хотела встречаться с Гоги. Что ему еще нужно? Что? Она знает, что такое любовь. Знает, чем она кончается. Манефа хотела пройти, как бы не заметив Гоги, но он преградил ей дорогу. Его смуглое лицо было бледным то ли от волнения, то ли от слабого света неба, еще не захваченного здесь, над лесом, зарей.
— Пропустите меня! — Она хотела сказать это громко, но голос сел, и ее слова прозвучали еле слышно.
— Манефа, я совсем потерял голову…
— Кто теряет голову, тому она не нужна.
— Не надо так… Разреши побыть с тобой?
— Нет, доктор, идите спать. Нет, нет… — предупредила она его движение к крыльцу.
— Я был неумный, — сказал он, — забудь мои слова. Я прошу: прости. — Он упал перед ней на колени.
Да, она могла ему сказать: «Прощаю, Гоги», и все было бы как было, и слова эти едва не сорвались с языка. Ведь ей так жаль было его и себя тоже. Но она прошла мимо Гоги.
Дома сбросила платье, рубашку. Тело краснело царапинами и уколами. Зудело в лопатках и меж грудями. Будто звери ее рвали в том ночном лесу.
Набросив халат и схватив полотенце, Манефа кружной дорогой бросилась к реке. Спустилась к подмельничному омуту и скрылась за густыми зарослями ольхи. Тут ее любимое место. Рядом гудела мельница, шлепали водоналивные колеса. Берег подрагивал — работа шла на всех поставах.
Оглядела себя. Тело ее было стройное, хотя и чуть полноватое, красивое. «Сосуд любви…» Кто-то сказал так о ней? Или она вычитала где-то эти слова?..
И тут же задохнулась от чуждой ей злобы и на себя, и на любовь, и на Сунцова, и на Гоги тоже: «Утонуть, что ли?»
Она бросилась в омут и белой огромной рыбиной вынырнула далеко от берега. Вода была теплой, и чуть заметный парок жался к ее поверхности. Тело, ставшее вдруг невесомым, слушалось малейшего движения. А если вот так ударить враз руками и оттолкнуться ногами — ноги у нее сильные, — то можно пролететь до того куста, ухватиться за него и выбраться на берег. Ах, если бы не мокрая от росы трава, она еще полежала бы на ней.
«Жизнь все же хорошая штука, — подумала она, — жить и любить. Нет, без любви лучше. По крайней мере никого не обманываешь…»
Утром Сунцов поджидал ее у хирургического корпуса.
— Отойдем в сторонку, — попросил он, заглядывая ей в глаза. — Туда что ли… — Он показал на лес.
— Ты откуда взялся?
— Поговорить надо.
— Мне с тобой говорить не о чем…
— Отчего же?
— Ты что наболтал Гоги про меня?
Сунцов помолчал, кажется что-то припоминая. Потом сказал:
— Ничего плохого. Ну, встречаемся с тобой, сказал. Разве не правда? Зачем скрывать?
Он был ненавистен ей с его правдой… ее правдой…
— Уйди с глаз… — Она услышала свой голос — слабый, со слезами. Нет, он не должен видеть ее слабости. — Я тебя не хочу видеть! — вдруг окрепшим голосом крикнула она. — У тебя и ватник, и душа грязные. Зачем помешал моему счастью? Ну зачем? Что тебе от меня надо?
— Ничего, сама знаешь. Но ведь жили, друг без друга не могли.
Проходили мимо них больные, сестры, врачи, останавливались, прислушивались к громкому разговору. Манефа повернула за угол, Сунцов шагнул за ней, приблизился, протянул руку, хотел прикоснуться.
— Убери! — опередила она его движение. — Ты мне ответь: зачем мальчишке отравил душу? Зачем говорил про меня разные гадости? Он любил меня, у него была любовь настоящая, а ты?
— Ну, если настоящая, тогда зачем ты ему голову морочишь? Скажи, какая ты, и он отвалится.
— Он уже узнал и сказал свое… — Манефа схватила сухой еловый сук. — По-твоему, я шлюха? — Она замахнулась суком: — Вот! — Она с размаху ударила суком по голове Сунцова, потом по лицу. Он стоял, не прикрываясь, а удары все сыпались и сыпались на него.
Он поймал сук спокойно, как будто она не его стегала, не от ее ударов на лице горели красные полосы. Укоризненно покачал головой:
— И ты так обходишься с родным тебе человеком?
— Искал заяц родню среди собак… Только сам попал впросак.