Она выпустила сук, и Сунцов, закинув его в кусты, потер небритую, пылающую от ударов щеку.
— Хоть бы со стороны на себя взглянул, на кого похож? Кроме телогрейки, ничего не завоевал? Или уж пропил все, пропил? Ну какой ты мужчина? Тряпка. Утеху ищешь? А мне надоело быть утехой. Я человек. Ты понимаешь, что это такое? Не приходи больше сюда! Не приходи! Была я одна, одна и останусь. Никого не хочу. Никому не верю! Слышишь, ты?
— Не глухой… — отозвался Сунцов, снова потирая щеку, и зашагал прямо через кусты.
Манефу душили слезы обиды и злости. Как, когда это произошло, что она стала утехой для других, таких, у которых и за душой-то ничего нет, и сердце пустое… Это не люди, а кобели. А кобелю что? Справил свое дело — и с него взятки гладки. Но это Сунцов… А Гоги? Нежный и ласковый Гоги? И он тоже?
«Уймись сама… Пока не уймешься, все так будет…» Шлюха! Но все равно теперь лучше, чем было. И пусть Гоги оскорбил ее, она будет помнить его: она узнала, что ее душа — жива. А если душа жива, вернется и любовь. Придет…
Гоги уезжает. Завтра собирает друзей на прощальный ужин. Манефа, уходя с дежурства, хотела и в то же время боялась его встретить.
— Манэфа, я тебя жду, — услышала его знакомый гортанный голос. Рассердилась:
— Я просила вас, доктор, не звать меня так. Задразнили, проходу нет: Манэфа да Манэфа.
И вдруг почувствовала, что ослабли ноги, и, чтобы не упасть, прислонилась спиной к двери. С тех пор как это у них случилось, они, конечно, видели друг друга чуть не каждый день, говорили и по делу и так, по пустякам, но оба делали вид, что между ними ничего не было: ни любви, ни тех радостных, веселых вечеров, которые они провели вместе.
Она справилась со слабостью, обернулась. Вот он стоит перед ней, тонкий и хрупкий, в своем черном костюме и белой рубашке. В сердце ее нехорошо похолодело.
— Манефа! На нас все смотрят. Пойдем погуляем. На поляне так хорошо, пойдем, а?
— Пойдем, — согласилась она. — Теперь я ничего и никого не боюсь.
— Как это так? — спросил он, когда они вышли на поляну.
— Я подумала: любить? Нет, зачем? Проживу без любви, так лучше. Никому не надо лгать, ни от кого не быть зависимой.
— Ты меня не любишь?
— Нет, нет, нет! — ожесточенно крикнула она.
— Провожать придешь?
— Приду, — сказала она.
И вот ушел поезд. Провожавшие разошлись по домам. Манефа повернула в поле.
Рожь была скошена комбайном, и поле перед селом лежало пустынное, унылое. Было непривычно и больно, хотя поле косили каждый год, но раньше никогда это не трогало Манефу. Она любила влажный запах ржи, а горький дух опустевшей земли напоминал о безвозвратном. Душно-то как, перед дождем только бывает такое, но зато после дождя так легко дышится, а лес полон шепота капель, они падают с листьев и хвои на мокрый зеленовато-желтый мох.
В село, что ли, сбегать? Но базара сегодня нет — будни, а то с бабами деревенскими поспорила, поругалась бы, и, глядишь, отвлекло бы от проклятого состояния, хуже которого и не бывает. «А какое же это состояние? — подумала Манефа, идя полем, запинаясь за жнивье. — Ты была дрянью, тебе захотелось стать золотцем, и кому-то на это наплевать, а сама ты про себя соврать не можешь. Разве это скверно? Есть же такие, которые врут себе. Так в чем же дело? Что случилось?»
Гоги… Уехал Гоги…
Если бы не было его, все было бы, как раньше, и она бы не мучилась. Жила же просто, как живет ветер, летает себе, ни перед кем не клоня головы и не давая никому ответа. Солнце и то может закрыть туча. А ветер свободен. Она так верила Гоги и, если бы он не уехал, простила бы ему все. А он уехал…
— А ну все это к чертовой матушке! — сказала она вслух и, сбросив туфли, побежала к селу по колкому жнивью.
Манефа, зайдя в магазин, купила четвертинку старки и вышла на окраину села к знакомому деревянному дому с темными бревнами стен, с двумя окнами на улицу и еще одним в огород. Здесь жила Виссарионовна. Она пользовала людей травами, приходила на помощь бабам, когда медицина не могла это сделать из-за известного запрета. На окнах малой горницы занавески. С каких это пор? Переступая порог, Манефа чуть-чуть высокопарно проговорила:
— Виссарионовна, тебя приветствуют радости и печали в одном моем лице…
В доме пахло пылью, пересохшими травами, подземным дурманом лечебных корней.
Старуха посунулась от окошка, подслеповато уставилась на девушку. На круглом румяном лице появилось что-то вроде озабоченности.
— Ох, горюшко мое, никак, опять затяжелела? — Старуха облизала тонкие губы маленького рта.
— Бог пасет! Косушку раздавить не с кем. Не откажи в милости…
— Что ты, что ты! — старуха замахала руками, но Манефа знала, что у Виссарионовны всегда так начинается, а потом от горлышка не оторвешь, как младенца-искусственника от соски.
— Медицина и знахарство. Чем не альянс?
— Ох и любишь ты замутить голову, Манефа. Да слова-то все какие умные. — Виссарионовна сглотнула слюну. — Прикорни где ни есть, сама пей, сама и закусывай.
— Что я, алкоголичка? В одиночку пьют конченые, а я еще поживу, порадуюсь.
Старуха снова облизала губы и сложила так плотно, что они вроде бы пропали с лица.