Ехали в поезде новые чиновники новой власти, военные и отчетливая категория пассажиров, трудно поддающихся определению. Впрочем, опытный глаз в них сразу узнавал тех, кого тогда стали называть мешочниками. Но это были не те обычные несчастные мешочники, которые носились из города в деревню, а потом обратно, чтобы выменять на последние драгоценности жены или на новые советские рубли хоть какую-то еду: с полпуда муки, флягу постного масла – о сливочном уже забыли; иногда удавалось купить кусок сала, и уж в совсем редком, счастливом случае – окорок. Советские дензнаки крестьяне брали неохотно – больше спрашивали царские николаевки, не отказывались от керенок. Но тот люд ездил совсем в других поездах, – переполненных полупьяными солдатами, беженцами, переселенцами, а также скромными и подчеркнуто вежливыми молодыми и средних лет мужчинами в военной форме с чистыми полосами на плечах от свежеспоротых погон. Бывшие офицеры толпами направлялись на юг, на Дон, где генералы Корнилов и Деникин собирали белую Добровольческую армию. Те мешочники сразу бросались в глаза: лица у них казались одинаковыми из-за несмываемого постоянного страха. Новая власть ввела режим военного коммунизма, свободная торговля продовольствием была запрещена. И из-за двух-трех килограммов муки такой мешочник мог быть в любую минуту расстрелян на месте.
Но в голощекинском поезде спекулянты были публикой другого толка. Аккуратно, и даже модно, на заграничный манер, одетые, с постоянной, слегка презрительной улыбкой на гладких и блестящих лицах, они узнавали друг друга в толпе сразу, легко знакомились и держались особняком. Единственное, на кого они направляли свое снисходительное внимание – на знакомых или полузнакомых бывших царских чиновников, перешедших на службу советской власти. Теперь все они были совслужащими, направлялись в срочные командировки и всячески подчеркивали свою кастовость и презрение ко всем без исключения.
Голощекин взял стопку и кусочек рыбы, но, еще поразмыслив, снова поставил стаканчик, отвинтил крышку фляги, вылил коньяк обратно, положил флягу в чемоданчик. Воблу, истекающую прозрачным светло-янтарным жиром, завернул в «Известия Советов Депутатов», положил ее туда же, закрыл чемодан на ключ и вышел. Увидев в коридоре проводника, который хлопотал около титана с кипятком, Голощекин подозвал его кивком. Тот бросил свои щепки и подбежал.
– Ну, – спросил Голощекин. – Где твой раввин?
– Да он, наверное, не раввин, гражданин комиссар, – шепнул проводник, – Это я просто так сказал. Другого слова не нашлось.
– А! – кивнул Голощекин снисходительно. – Ну, раз не нашлось – показывай.
И посторонился, давая дорогу проводнику.
Тот остановился у третьего купе, постучал и с легким поклоном пригласил Голощекина.
Войдя, Голощекин увидел сидящего в полутьме у окна пожилого человека в черной длинной хламиде и такой же касторовой шляпе. Он повернул на звук открывшейся двери бледное, в черной бороде лицо, и Голощекин узнал в нем Якоба Шиффа[162].
– Рав Якоб! – удивленно произнес Голощекин и поклонился. – Не ожидал, что вы здесь.
– Ну, как же… как же, сын мой, понимаю, – снисходительно ответил Шифф. – Запомните: я всегда там, где нужнее всего. Это часто бывает неожиданно. Садитесь, прошу вас.
Голощекин осторожно сел на край дивана напротив.
– Ну, расскажите, сын мой, – спросил Шифф, перейдя на идиш. – Что происходит в ваших сферах?
– Да так… – неопределенно произнес Голощекин. – Хорошего, наверное, немного.
– Чем же кончился ваш главный разговор с нашим общим другом? – поинтересовался Шифф.
– Вы имеете в виду… – начал Голощекин.
– Да, Свердлова, – подтвердил Шифф, – именно его. Какое приняли решение?
Голощекин с уважением посмотрел на рава Шиффа.
– Вы и об этом знаете? – произнес он.
– Не все. Не все знаю. Но знать должен, – скромно сказал Шифф. – Ну, так вы можете мне что-нибудь про то сказать? – спросил он по-русски.
– Ленин категорически против, – ответил Голощекин.
– А Янкель? – спросил Шифф.
– Ни да, ни нет, – ответил Голощекин. – Вернее, и да, и нет.
– А почему «нет»?
– Видите ли, рав Якоб… Ленин и Троцкий уперлись – только суд и больше ничего. Но мне кажется, что у Ленина есть еще какая-то своя тайная гадость. Он что-то еще задумал, но молчит про свою тайну.
Шифф откинулся на спинку дивана, посмотрел в окно. Там уже темнело, и последние лучи солнца скользили по потолку купе.
Они некоторое время молчали под стук вагонных колес. Наконец Шифф повернулся к Голощекину и произнес неожиданно грубо:
– Так что же он, по-вашему, может задумать, этот лысый гой?
– Понятия не имею, рав Якоб, – признался Голощекин.
– А с чего ты, сын мой, решил, что у него все-таки что-то особенное на уме?
Голощекин несколько помедлил и осторожно произнес:
– Я не решил, рав Якоб. Мне так кажется. Если можно сказать, я это чувствую. Он не такой простачок, каким кажется. Это хитрый…