— А мне запомнились у Толстого такие очень хорошие слова: «В жизни есть только одно несомненное счастье — жить для другого».
…Пятнадцатый скорый промчался мимо бело-зеленого здания станции Бородино. Вагонные окна в коридоре, где молча стояли рядом Александра Михайловна и Елизавета Ивановна Алексеева, уже стали черными, и — будто разом выключили магнитофон — заснули умаявшиеся за день рязанские красные следопыты.
— Вы как по соседству переносите храп? — спросила у попутчицы Алексеева.
— Да как-нибудь смогу перетерпеть. Спите крепко, за меня не беспокойтесь.
— И вы за меня тоже, — усмехнулась Елизавета Ивановна. — Слышите? Наша «героическая бабушка» оказалась еще и музыкальной. В общем, спокойной нам с вами ночи…
Во сне даже плохой человек бывает покладистее. «Героическая бабушка» покряхтела у себя на верхней полке и стихла. Перед тем, как лечь и постараться заснуть, Александра Михайловна выключила свет и долго смотрела в окно.
В лесах и пажитях Смоленщины прикорнуло золотое бабье лето, а над верхушками елей и берез, не отставая от поезда, мчался калач-месяц, изредка ныряя в невидимые из вагона тучи.
Она долго ворочалась на мягком диване, до бесконечности считала перестук вагонных колес и, наконец, забылась вязким беспокойным сном.
К рассвету сновидения стали кошмарными. Таял, как снеговик под солнцем, ее сын, жалобно плакал и маленьким шариком катился в черную бездну небытия; поднимался из темноты ее немой брат Иван, хмурил избитое, в кровоподтеках, лицо и, жестами показывая, упорно стоял на своем: ничего не скажу. Ничего!
На брата замахивался плетью гестаповец Фриц, а она снова ощущала в себе взрывы огненной боли, сама падала в бездонную пропасть и, не долетев до дна, проснулась.
Александра Михайловна оделась и умылась, после чего заняла свое вчерашнее место в коридоре у окна.
Пятнадцатый скорый приближался к Березине. Светало. Умытые росами, еще дремали, задерживая в себе сумерки, грибные приберезинские леса. А в небе, окрашенная утренней зарей, летела стая розовых лебедей. И Александра Михайловна, как в беззаботную пору детства, спросила: «Лебеди-лебеди, какая сегодня будет погода?»
Закинув голову, она смотрела, как плавно машет крыльями головная птица. Если махнет пять раз подряд, быть ясному теплому дню. Если, планируя, помедлит — начнутся дожди. Такая в народе есть примета.
Розовый лебедь безостановочно отмахал крылами, и она улыбнулась птице, потому что вместе с ней желала погожего дня. Ведь даже за стеклами вагона тоскливо смотреть непогоду.
Навстречу спешили, вырастая в натуральную величину, знакомые дома окраины Борисова. Колеса гулко застучали по железнодорожному мосту.
Внизу торжественно и задумчиво текла Березина. В прозрачности наступившего утра она была чиста и нежна, как ребенок, спросонья обнимающий мать.
По берегам Березины, устремляясь окраинами к лесам, еще спал древний Борисов. Он заметно расстроился и уже совсем не был тем маленьким провинциальным городком, каким она знала его до войны. Но все такими же оставались в нем старинные «Батареи», речной берег и памятник у деревни Студенки, где в ноябре 1812 года переправлялись, а вернее, почти целиком погибли, остатки «великой армии» Наполеона.
Кому из нас в детстве не мечталось найти таинственный клад? Не только удачливым твеновским Тому Сойеру и Гекльберри Финну. А тут еще немой Иван добыл где-то номер районной газеты, где местный романтик, сообщив о работе землечерпалки по углублению русла Березины, поведал и о том, что якобы на дне реки, где-то в этих же местах, лежат четыре миллиона золотых франков — казна Наполеона, а также драгоценности, оружие, ордена Почетного легиона. Все эти несметные сокровища будто бы оказались в воде после атаки казаков атамана Платова, и вот уже второй век они ждут своих кладоискателей.
За кладоискателями дело не стало. Прихватив немного продуктов, Иван и одиннадцатилетняя Шура сбежали из дома, добрались до Борисова, а потом до Студенки, и три дня жили неподалеку в лесном шалаше. Иван донырялся за кладом до рвоты и зеленой бледности, после чего романтика поисков обернулась для них, беглецов, прозой принудительного возвращения домой.
Мать бросилась к детям с причитаниями, а отец, обратив внимание на плачевное состояние их одежды, зловеще расстегнул ремень. И тут вмешался дед Матвей:
— Я сам их, неслухов, наказанию предам.
— Это мое дело, — возразил суровый отец, зажав ремень в кулаке.
Дед Матвей крикнул так, что эхом зазвенело оконное стекло:
— Цыц {23}, Мишка!! Кто среди нас старшой? — уже тише, но не менее внушительно спросил дед. Снял со стены ременные вожжи, погрозил ими отцу. Толкнул Ивана и ее, Шурку, к двери: — Пошли, неслухи, на гумно, я вам сейчас…
— Можно бы и чем полегчей, — кивнув на вожжи, жалостливо всхлипнула мать.
На гумне Иван решительно загородил сестру, исподлобья уставился на деда.