— Кстати, там Антоша что-то тебе в комнате оставил. Старые кассеты какие-то что ли. Так повзрослел, с ума можно сойти. Настоящий мужчина уже. Помощник.
— Свинтил помощничек, — ехидно замечаю я, игнорируя это “он что-то тебе оставил”.
Не хочу влезать в это болото двумя ногами. Не трудно догадаться, что за отчаянная попытка меня впечатлить это была.
— Обещал приехать к сентябрю, — непринужденно роняет мама, вставая из-за стола и убирая мою тарелку.
Значит, сентябрь. Три месяца — вот он срок, который он себе дал, чтобы передумать. Я не хотела это знать. А теперь мысленно переворачиваю календарь.
Перебираю руками небольшие бутылочки на столе, не особо вчитываясь в турецкие названия. Даже при большом желании не смогла бы, инородные буквы складываются в абракадабру, лишая любого шанса отвлечься. Пока мама моет посуду, тихонько встаю из-за стола и направляюсь в комнату.
“Мне не интересно” — твержу себе под нос. Но мучать себя неизвестностью — заведомо гиблое дело. Изведу себя, раз за разом мысленно возвращаясь в эту маленькую комнатку. Лучше рубить по шву.
Сюрприз ждет меня на кровати. Я даже не сразу понимаю, что это и есть то самое послание от Арсеньева, что он оставил. Просто его старая видеокамера и всего четыре слова на клочке бумаги рядом:
Как банально заходится сердце от этих слов. Как по-дурацки прихватывает за ребрами, когда мозг орет: вот дура.
Сажусь на кровать и шумно выдыхаю. Почему-то мне кажется, что он в очередной раз разбивает мне всем этим сердце. Как ему это удается даже на расстоянии — для меня загадка почище масонов. Как же чертов принцип “с глаз долой — из сердца вон?” Зачем везде разбрасывать крючки, на которые я упорно напарываюсь?
Ладно, это всего лишь видео. Мы уже смотрели его вместе, своим детским профессионализмом он меня не покорил, а только выбесил напоминанием о своем отвратительном отношении ко мне в детстве.
Беру в руки камеру и включаю кассету.
Сначала идет привычная серая рябь, потом появляется картинка нашего двора с белыми цифрами в углу. Камера скользит по грязи, ненадолго останавливается на утопающем в нем кленовом листке, а потом, сопровождаемая тяжким закадровым вздохом, скользит дальше. Голые березы, серое небо, разбитая дорога во дворе, какая-то машина. Наш дом, парадная, наши окна.
Неожиданный крик словно оживляет кадр. Фокус снова перемещается на парадную, из которой выходит женщина с ребенком. По душераздирающему детскому крику я сразу понимаю, что это я. Совсем еще маленькая. В страшной сине-красной шапке и ветровке размера на три больше меня самой. Я улыбаюсь. Мама выкручивалась, как могла.
Я веду себя просто ужасно: вырываю у мамы руку и остервенело стягиваю шапку с макушки, довольная своей проказой, незаметно подсовываю ее маме в карман пальто. Она отвлекается на складной зонтик в руке и не замечает, как я стартую с места и бегу прямо на дорогу. Там возле мусорных баков красуется огроменная лужа! Камера прослеживает мой стремительный бросок и прыжок по шикарной амплитуде прямо в центр грязной жижи. Поднимается фонтан брызг, белокурые волосы тут же становятся коричневыми, лицо покрывается натуральными комьями грязи.
— Ангелина! — кричит мама за кадром. — Что ты делаешь!
— Кому-то сейчас всыплют по жопе! — смеется закадровый мальчишеский голос.
Мое лицо сводит судорогой. Я забыла, что он тоже там. Кажется, Антон незримо в каждом кадре моей жизни. Он всегда был в ней, даже если я помню не всё.
Мама появляется в кадре, останавливается на краю лужи, не решаясь пачкать свои аккуратные туфли. Она такая здесь молодая. И такая сердитая!
— А ну вылезай! — на весь двор кричит она. — В садик опоздаем! — даже притопывает ногой, отчего моя мелкая версия только громче хохочет, продолжая молотить ногами в луже. Кажется, на мне резиновые сапоги — вот он мамин прокол.
— Ваня! — неожиданно кричит она в сторону, а мое сердце резко ухает вниз. Неужели?.. Не может быть. Какая дата? Какой это год?
Я не успеваю разобрать цифры, как камера перемещается на мужчину у парадной. Папа. Это папа. Такой высокий. И с усами. Щекам становится очень горячо и мокро.
Именно таким я его и представляла. Только чуть шире в плечах и более улыбчивым. Я же не помню, а на фотографиях он всегда улыбался. Он отбрасывает зажатую в руках сигарету и широко шагает в нашу с мамой сторону. Курил. Я знала, конечно, в двенадцать лет нашла на шифоньере недокуренную пачку и зажигалку, покрытые слоем пыли, сложила два и два. В тот день и попробовала впервые. Так хотелось иметь хоть что-то общее с ним.
Папа подходит к моей четырехлетней версии и строго смотрит сверху вниз, нахмурив брови. Я пугаюсь. Не та я, что стоит по колено в луже, а сегодняшняя я. Будет ругать? Наверное, нужно.