— Ты, что это, слушок-то распускаешь? Таким слушком, может, меня и без отравы свести хочешь со скатерки жизни, да у этой скатерки самой с полюбовником воспылать? А ну, как слушок будет, что ты в ту ночь-то в Поляновке была?
— Была.
— А слушок, к слову сказать, и пойдет, пойдет, что к немцам сбегала.
— Ты что, ошалел?
— Не докажешь ничего. Один в защите твоей свидетель, Василий: он бы сказать мог, как в обнимке его ночку ту промлела. Один свидетель, да и тот расстрелян… с трех пуль.
Марья даже отступила от мужа, страшно ей стало.
— Ты что… что видел?
— В яме на черепе его три дырочки сосчитал.
— Отсохни язык у тебя!
Прокопий Иванович снова приблизился к ней.
— Жизнь — она как рубашка: и верх и изнанка в ней есть: одна, а надвое в каждом. Ликовала твоя и его изнанка. А теперь я ликую всей изнанкой, до шовика последнего с ниточкой. Подлецом назови, сволочью последней, а я ликую. Могу ликовать, как хочу. Чист! До прадедов моих чистенько все. На отца и деда молюсь, что они для моей анкетки так постарались, чтоб чистенько все было. Чистенько! Ликую!
— Замолчи! Страшно стоять с тобой.
Прокопий Иванович изогнулся, сгорбись и вытянув шею, проговорил с ехидцей:
— Страшно! — и разом лицо его иззлобилось в морщинах. — А с Поярковым и с Василием не страшно было, как они ликовали под заревами крушений, в которых люди корчились? Враги, скажешь, корчились? А мы им тоже враги, а для себя люди, как и они для себя люди. Мы себе ликуем, а над нами, над всем миром Наполеоны ликуют. Почему? Потому что человек человеку изменяет, чтоб ликовать, как ты с Васькой ликовала. А теперь и мне дай поликовать. Подло? Подло! Да не от меня та подлость!
— Что с тобой? Пошли. Да пошли же! Ванятку вон ищут.
— Ванятку?
— Пошли, идол. А то вон у колодца живо из ведра остужу.
Отыскали Ваню под кустом возле реки. Забился тут и заснул. С вечера морозно стало — замерз бы.
Аверьяныч тут же живо раздел Ваню, растер его до жара и завернул в свой полушубок.
Дома Ваню укрыли одеялами, напоили чаем с малиной. Послали за доктором. Ручонки распухли, были в красных пятнах.
Арсений сидел на лавке — темно было его лицо. Как бывает: и молод, и работа хорошая, и любит его девушка — живи, радуйся. А вот какой крест на себя взял, жил в этой, богом проклятой избе. Жалел их, не мог оставить.
Вошла Люба с фонарем: тоже искала Ваню. За стеклом фонаря — огонек, тут чуть видный, робкий, а там, в темноте, как молния, метался свет его.
В избе полно народу: каждый с советом приходил, чем-то помочь хотел.
Люба заглянула за занавеску. Ваня лежал в кровати, голенький, бледный. Аверьяныч растирал его водкой, которую Настенька подливала из бутылки ему в ладони.
— Жалеешь ты, мать. Больше лей, — говорил Аверьяныч и тер Ваню. — Вовнутрь ему еще бы капнуть.
Арсений очнулся от запаха подмерзлой капели. Пахнуло от Любиного настуженного полушалка, который она, не развязывая, стянула с головы: жарко стало.
Арсений прикрыл глаза рукой.
«Чего я испугался? Сейчас просто не время!»
Из-за занавески вышел Аверьяныч. Он тут был за лекаря, пока приедет доктор.
— Как мальчонка? — спросила его Марья.
— Градусами я его растер и некоторое количество вовнутрь капнул, — доложил Аверьяныч. — Приняла душа: улыбнулся и шепчет мне: «Дедушка Аверьяныч, пчелки золотенькие вьются».
Марья провела по глазам рукою с платком.
— Пчелки золотенькие… бедный!
— Еще бы в баньку его, да с парком.
— Погодить надо. Что доктор скажет, — посоветовала Марья, — хуже чего не было бы.
— Доктор скажет… Мне один после войны сказал, что у меня рак в животе, — заговорил Аверьяныч. — Стою и думаю: «Когда это я проглотил его?» Спрашиваю: «Он что же, вареный там или живой?» — «Операцию, — говорит, — будем тебе делать». — «Не, — говорю, — ежели он вареный, то его пивком надо облить, чтоб не засохнул, а ежели живой, то он у меня, паразит, долго не наживет на моих крапивных харчах». Вот и рака нет, и живот цел.
— Видно, рак у тебя вареный был, — засмеялась Марья.
— Может, и вареный, — согласился Аверьяныч, — как-то не заметил: газету ли читал или сказать что хотел, а он оттуда и сиганул.
Раскрылась дверь. Старик Посохин, без шапки, седой, перешагнул через порог.
— Где, где мальчонка?
Бросился за занавеску, упал на колени перед кроватью, где лежал Ваня, ручонки его ощупал.
— Ручонки-то холодные. Милый, сыночек, не виноват твой папанька, не виноват!
Все слышали, как сказал это Посохин.
— Люди! Портсигар в могилу подложен был. Мой сын Ильюха видел, как начальник полиции подложил и сказал: «От нас ушел — от своих не уйдет». Ночью Ильюшка пошел, хотел портсигар этот вырыть из могилы. Да не дошел… Застрелил Поярков его… Утром танки пришли — помяли, подавили все: затерялась могила… Знал я все, а не сказал… За сына боялся.
Люба обняла деда, прижалась к нему.
— Дедушка, что ж ты наделал!
— Паша! Паша, радость-то какая! — закричала Настенька. — Ваня, папка наш скоро придет!
Аверьяныч достал из кармана письмо.
— Опоздал ты, Посохин. Умер Павел Иванович.
Настенька и улыбалась еще и уже дрогнула от этой вести.
— Кто умер? Паша?
— Да, — сказал Аверьяныч.