— Да у гнездышка, может, лишний. Годов-то сколько прошло! А перепелочка одна не бывает. Вот и погляди. Возможность у тебя есть подглядеть, что после смерти бывает, как она, жизнь, устраивается вполне без нас, своим чередом по будням и праздничкам течет с утра до вечера, с чайком и любованием возле речки на звездочки всякие.
— Не переживай.
— Сочувствую.
Не все сказал Прокопий Иванович. Что там Настенька! Это все свое, сами и разберутся, а непоправимое есть. Так и порывало его сказать. Да ведь убить может Поярков, чтоб никто и не знал, что живой приходил, и скроется навсегда от прошлого, из которого на теперешнюю его дорожку корешки проросли с кровяными ягодками.
«Притаивает что-то». — Павел понял это по глазам, которые скользуче прятались.
— Как с портсигаром-то вышло? Как это ты умеешь, с подробностями, расскажи, — попросил Павел Прокопия Ивановича.
— Вот сюда за кусток идем, чтобы не видно было. Тут и скажу.
Павла насторожили его слова.
Они встали за куст, перевитый хмелем в серебристо-зеленых башках.
— Дозволь вопросик задать тебе? Спасибочко, может, потом скажешь… Она про тебя знает?
— Настенька? Что знает?
— Что за смертью-то жив-здоров стоишь?
— Нет.
— И не намекал?
— Она ничего не знает, никто не знает.
Прокопий Иванович испугался, даже пожалел, что начал этот разговор: «Никто не знает. Один я знаю. Замолкнуть могу вполне».
— Для советика спрашиваю. Слышь, портсигар снят, а другое не вышло бы.
— Что другое?
— Сказал бы, да горяч ты: убьешь еще, как Посохина Ильюшку убил.
— Помнишь…
— Да и ты сейчас вспомнишь!
— Договаривай.
Прокопий Иванович отступил по траве.
— Страшно!
— Как у тебя шкура дрожит!
— За тебя дрожит.
— Да выпускай яд-то. Что жалом лижешь!
— Знаешь, кого расстрелял?
— Что?!
Прокопий Иванович прикинул, куда бежать на случай, и сказал:
— Не бунтуй, а то пожалеешь, Ильюшка-то Посохин наш был, разведчик. Вот кого расстрелял ты! Почести тут были ему.
Павел побледнел.
— У самого, что ль, дьявола ты на побегушках! — крикнул и хотел оттолкнуть Прокопия Ивановича, но не оттолкнешь правду.
Прокопий Иванович хотел отметнуться от Павла, да на траве тапочки его скользнули. Но он и на четвереньках разгон взял.
Павел вышел из-за куста на тропку, за папиросы схватился. Прокопий Иванович стоял поодаль. Достал и он из-за уха свою папироску.
Бился в руках Пояркова огонь, только Прокопий Иванович никак не мог поймать его папироской.
— Главное-то, главное я не сказал.
Остановился огонь в затвердевших сразу руках Пояркова.
— Что еще?
— Портсигар-то подложен был. Начальник полиции подложил. А Илья Посохин видел. Ночью пошел он, чтоб портсигар-то отрыть, а ты…
— Стой!.. Молчи!.. Молчи, — шепотом добавил Поярков и огляделся… Вон там, из-за ивы, вышел он к Посохину и выстрелил… «Не губи!..» Его и себя погубил.
Под ивой на воде слепяще проплыло отражение солнца — почернело все перед глазами Пояркова.
— Выдрожал и я в своем жизнеописании, — заговорил Прокопий Иванович: теперь и посочувствовать пора и посоветовать. — Жить нынче по совести можно. А по совести жаль мне тебя, и еще советик тебе один в моей жалости созрел. Уходи и жить будешь, потому как умер ты и никто про тебя не спрашивает и спрашивать не будет. За смертью-то и стой: не увидят, и я не видел.
— Что я натворил!
— Что поделаешь? Хорошо быть со счастьем, да нет его для тебя. Не тревожь гнездо. А то снова взметется. Намучились они через тебя.
Поярков сорвал травинку с колоском. И опять сиренево рассыпалась пыльца.
— Домой шел…
Прокопий Иванович подхватил:
— Неузнанно, неузнанно зайди. Они на покосах, а Ваня сейчас дома один, видел я. Зайди воды попить — он и не узнает тебя. Поверить невозможно, что воскрес. А воскрес! Ловко ты это насчет смерти придумал. Пригодилось-то как! Я не скажу. Да тебя и нет, мерещится мне, видение все. Видение!.. Нет никого!
Через минуту и на самом деле не было никого: ушел Поярков. Только лежала в траве забытая котомка. Прокопий Иванович развязал ее: в котомке краюшка зачерствелого хлеба и камень желто-бурый с прожилками кварца.
«Видать, память с каторжной земли, — определил Прокопий Иванович. Повертел камень. Блеснула крапинка золотая. — Золото! — Прокопий Иванович по крапинке пальцем поскреб. — Золото! Эти камни, значит, дробил — с золотом. На колечки, на серьги и ожерелья для красоты и роскошества, для чьей-то ручки тепленькой и беленькой, чтоб еще и золотцем покрасовалась ручка-то, чтоб с пальчика с розовым ноготком и блеск был и видение».
Прокопий Иванович завязал котомку и спрятал ее под куст: «Найдет, как поищет. — Лопушком прикрыл котомку. — Камень и горбушка. Горбушку съест, а камень… Тоже имущество. А как воевал и верил, за счастье страдал. Кому-то счастье, а ему? Котомка горькая. Вот как! И никто ведь не даст от счастья долю самую малую. Не по жадности, а что человека убил. Решил задачу великую, а в ответ не поглядел».
А где же изба его? На месте ее — дом с террасой, обвитой хмелем и вьюнками, с большими широкими окнами, в которых раздувались цветастые шторы.
Во дворе, на столбике, натертый кирпичом до блеска рукомойник, полотенце белое полощется на ветру.