— Угощу-ка я вас своим вареньем, — сказала Ольга.
Я даже не присел к столу.
— У тебя есть ее адрес? — спросил я Ольгу.
— Чей?
— Таины, — ответил за меня Костя. — Он к ней поехать решил, загорелся.
— Она прислала письмо, но… Зачем тебе ехать? Скоро приедет сама.
Ольга уронила чашку. Костя кинулся подбирать с пола осколки, а Ольга села вдруг, сжала голову.
— Не надо к ней ездить.
— Почему?
— Не знаю, надо ли это говорить? Как лучше? Боюсь, что будет хуже, если я не скажу.
— Всегда лучше сказать правду.
— Я должна предупредить то, что может быть. Тебе лучше не ездить. Она уехала не одна.
— С кем?
— Он был здесь два дня, остановился на той стороне реки с машиной. Это я, дура, дала тогда ему ваш телефон.
Опять он! Он был здесь.
Костя с грохотом бросил в ведро осколки.
— Не надо было мне говорить, — пожалела Ольга.
— Ты должна была сказать мне, когда он был тут. — Лицо Кости побледнело от гнева. — Я бы его завернул вместе с машиной.
— Я боялась, Костя.
— Чего боялась!.. А я и вовсе не знал, разговаривая с ним. Рыбак, думал, какой, так, отдохнуть заехал. Вот и угадай, что у человека за душой. Так нельзя. Это же чужая жизнь, чужое счастье. Что же его рвать… Конечно, Федор, тебе лучше не ездить. Мы тут с ней поговорим. Я ей скажу, как тебе твое счастье досталось.
— Я поеду!
— Не надо. Это тебе ничего не даст. Мы тут поговорим и все уладим. Друзья многое могут сделать.
Костя был прав. Может, тут бы все и уладилось. Но я поехал. Я хотел видеть сам. Я думал, что сразу все и решу, сразу и кончится, как только увижу: душа смирится с правдой.
К ней! Опять к ней. Когда же кончится это? Не кончится, видно, никогда.
На попутной машине я добрался до Брянска и сел там на одесский поезд. Зачем я еду? Может, вернуться, бросить эту погоню за потерянным уже счастьем? Но я только обманывал себя, я знал, что не вернусь: меня тянуло туда.
Одесса! Улицы ее пахнут морем, и степью, и жаром, и молодым вином, даже от стен, как от крабов, пахнет морем, сырой запах его залил погребки, и похоже, что ты в трюме старого корабля, а наверху горячее небо и каштаны — это я помнил: я был тут в сорок четвертом.
Тут я впервые и увидел море: словно голубое небо дышало, и переливалось, и сверкало.
Я шел тогда к морю, среди развалин, по какой-то улице, пустынной, почти безлюдной.
По мостовой, по самой середине, между заржавевших трамвайных рельсов бежала собака.
— Бешеная! — крикнул кто-то.
Прохожие прятались в подъезды и за развалины. Я забрался на стену разбитого дома. Собака бежала с опущенным хвостом, вся в крови. Кто-то выстрелил. Она упала, тяжело поднялась и снова побежала. Еще один выстрел свалил ее, и снова она поднялась, побежала. Свернула в какой-то двор. Мы с молоденьким лейтенантом пошли за ней, чтоб пристрелить. На мостовой следы крови, следы и во дворе.
Она лежала за сараем, на боку, а на животе ее, возле сосков, копошились щенята. Она с печальной мольбою посмотрела на нас. Это она к ним бежала, к своим щенятам. Спасала их от всех бед и вот в тихую пору должна была погибнуть…
Мне кажется, я оказался на той самой улице, теперь веселой и шумной, со звонками трамваев, с каштанами, сквозь которые брызжет на мостовую слепяще-белое солнце.
Таина была за пригородом Одессы, за дачами. Я ехал туда и в трамвае, и в автобусе, шел пешком мимо белых домиков и садов у обрыва с закаменевшими прожилками соли. Внизу гремело море, а вдали, на краю неба, проплывали сиреневые миражи кораблей.
Встретившаяся женщина сказала, что идти еще километра три.
Начались поля кукурузы, степь, пески у берега. Как куски рафинада — мазанки среди садов. Как я войду к ней? Что скажу?
Я остановился. Зачем я приехал?
Да если она счастлива, что ж я ей мешать-то буду? Люби она меня — и сама не поехала бы, ждала… Долго ждут, до седых волос, бывает, и до конца, и горек корень, и цветов нет, а ждут, дороги искривятся, зарастут стежки, а на эту любовь нет на свете дернины, чтоб приросла и затравела. Верю в такую любовь, слышал… Мертвых ждали женщины наши в своих хатенках. Старая, скажут, песня. Вечная зато за красоту свою. Придет гений и эту родную-то нашу в простеньком платочке выведет, всему миру и потомкам оставит, чтоб без такой красоты не потеряли бы меру сердца.
Я забрался в виноградник и лег рядом с тропкой среди полыни и цветущего цикория. От земли нежно пахло донником: из степей эта трава подобралась к самому морю.
Море было искристо-красным, рубиново расплавилось там, где тонуло солнце.
Волны вскипали на берегу, обнажая песок и камни, и снова с шипением врывалась и змеилась пена на берегу.
Вот так шумело оно во времена Эллады. Что изменилось в этом шуме? Такой же шум, который слышал греческий воин, пришедший сюда тысячи лет назад, слышал и я. Все тот же шум моря — вечности бесконечной, которая, может быть, в назидание грядущему прибережет по пустырям куски развалин былых империй, и тронов, и прах владык… Но что мне до того? Бесконечность бессильна, сейчас бессильна заставить меня, просто человека, не думать о ней.