«Интересно, есть дно у родников?»
Катя встала коленями на колодинку у родника. В глубине прозрачно заголубленный дымок, видно, как бьется, дышит дно. Опустила руку в родник, еще глубже — по локоть, до плеча вода, а дна нет. Что-то торкается в пальцы: жилка водяная бьет.
Рука на воздухе, согреваясь, словно оттаивала. Стекала из родника муть, и снова прояснилось дно. Нагнулась Катя. Метель там вьется, и глаза — ее глаза — глядят, а будто чужие, красивые.
По ту сторону оврага половина поля золотистая, а другая — затуманена дождем. Катя сняла туфли — еще чуть пробежать. Клади уже рядом. Капля ударила в губы и растаяла с пресной свежестью.
«Так пахнет небо, — подумала она. — Я скажу ему, как пахнет небо».
За кладями она спряталась в кусты. По листьям уже брызгал дождь. На реке булькало от капель, вскипали пузыри.
«Не пойдет он в такой дождь», — думала Катя.
Грустно запрело горечью ольховой коры. Намокший колокольчик свалился в траву. Из-под него выполз шмель. Капля сбила его. С листьев лило сильней и сильней. Кофта намокла, липнет и к спине и к груди. Забралась Катя в самую гущу кустов.
Из разворошенной травы запахло мятой, под кустами еще сухо, земля теплится, как вечерняя печь.
Не идет ли он? Журчит ручей, будто вдруг замолкнет, и тогда сильнее шум дождя, и чудится в шуме песня: где-то далеко-далеко поет женский голос; снова журчит, захлебывается ручей, песни нет, и прислушаешься к дождю — чудится голос.
Дождь перестал. Солнце озарило мокрые листья, как в блескучем пожаре, лес на той стороне.
Вышла к кладям. Тепло от речного пара. Трава полегла закрапанной изнанкой вверх.
Он вышел на тропинку. Одно солнце — в небе, другое — в реке — пылало под тонким зеленым берегом у Катиных ног.
— Катенька!
Она повернулась с прижатыми к груди туфлями…
Промокшая до нитки вернулась домой.
Дарья достала из шкафа теплую кофту и шаровары.
Катя переоделась, повалилась на диван.
— Погуляла я с приезжим.
— Под дождем?
— В лесничестве чай пили. Вышли — дождь еще сильнее. От моста одну меня гнал, отхлестывал.
— Что-то случилось?
— Мама, он в тебя влюблен.
— Кто?
— Гость наш ночной.
— С чего ты взяла?
— Зарухин сказал. Просил ничего ему не говорить. Пусть, мол, посохнет, от старой окопной сырости избавится, суставы у него болят, боится, не встанет, когда на колени перед тобой упадет.
Дарья улыбнулась, ухватом вытянула из печи чугунок с кашей.
— Садись, поешь. Шутит малый, а ты и поверила.
— Не буду есть.
— Я и забыла, ты чаю с ним напилась. Ревнует Зарухин, вот и наговорил… Каша гречневая, любимая твоя.
Катя не ответила — спала крепким сном.
Лощин встретился у моста с Ивашей: тот оставил стадо своему напарнику с подпаском, а самого повели позорищем запойные его дни.
Он грустно улыбнулся, протянул руку Лощину.
— Пошли твой белый камень искать.
С Ивашей был мальчик — сын его Федя, лет семи, светлоголовый, голубоглазый. Рубашка исстиранная, полинялые штаны, но зато кеды новые, синие, с белыми, как из сливочного масла, подошвами, — папаня купил.
— Сынок мой, — сказал Иваша и для порядка пуговицу застегнул на его рубашонке, — в школу нынче пойдет.
Лощин и Феде руку пожал: ручонка маленькая, теплая. Грусть в глазах, какая бывает только у детей, — открытая, незащищенная, глянешь в глаза, и засаднит на душе: не как у всех радость — жалея папаньку, терпит слезы малыш.
Федя живо пошел впереди по тропке, уже зная от отца, куда идти.
— Честно говоря, бегу, — сказал Иваша.
— Куда?
— От вина, пропади оно пропадом.
— Как же ты перед малышом, Иваша? Бросить надо.
— Пробовал — вино с бузиной пил для отвращения — не помогает.
— Не пей — да и все. Такой ты веселый вчера был.
— Бываю и веселый, и злой.
— Ты не можешь быть злым. Ты страдаешь, я вижу.
— Ужас совести на меня находит.
— Из-за чего?
— Что пью. Сынка позорю.
— Ужас совести должен бы остановить.
— Мучаюсь, а запью — отпускает.
Лицо его было бледно, тоска в глазах.
— Первую жену мою расстреляли с малым дитем. Самого меня тут не было, я на войне был, — заговорил Иваша. — Пришел, глянул на пепелище да на могилу ее, быльем повитую, крест поставил. И уехал. Да от души своей не уйдешь. Камень скорее размоет, как твой белый камень, может, размыло, а в душе и пепелинка от сгоревшего житья не смывается — родное горем помнится. Где только я не был — и в Сибири, и в тайге. Живи, а не живется. По своей сторонке тосковал. Дух луговой снился, такого лугового духу нигде нет, особенно когда по ненастью ветерок с запада подует, такой дух, что хоть в соты лей. — Иваша вздохнул не сразу, а потихоньку тянул ноздрями, чтобы почувствовать парок этой настоянной цветами теплыни. — Назад я вернулся. Женился во второй раз. С холодов приехал, а у нее печь с огнем, собой хороша. Полюбилась мне. Легла на мою тоску ласка ее с молодостью.
Стали жить. В пастухи я пошел, а она на ферме работала. Мне все равно, какая работа, я могу любую работу делать. Но с той поры в пастухах и остался.