Вот раз пришла она ко мне на пастьбу перед вечером. Любила она у воды посидеть. Книги читала. А то сядет, бывало, на самом краю и глядит, глядит в реку, тихая сама… Вот и случай. Подъехала машина к берегу, и двое выходят — он, а с ним какая-то молоденькая. Разделась она, купаться кинулась, смеется, водой брызгает, бегает по песку. Он что-то с машиной повозился, а она в луга побежала — рвать цветы. Приходит с букетом и улыбается. Вот я хозяина и спрашиваю: «Куда путь держите?» — «Далеко, — отвечает, — на море».
Собрались они и поехали. А моя Дуня глядит вслед. «Счастливая, — говорит, — какая счастливая».
Спать мы легли поздно в тот раз. Поздно, а она не спит. «Почему я не такая, почему я не могу такой быть? Почему, Ваня?» Вот что ты ей скажешь? «Я тоже хочу к морю. А вот умру и не увижу, ничего так и не увижу. Почему, Ваня?»
«Другие, — говорю, — и этого не видят, что мы с тобой видим».
Как заплачет.
«Потому, — говорит, — что глупый ты у меня, дурачок».
Произносит эти слова, плачет и целует меня.
«Ничего ты не добился, ни к чему не стремился».
«Есть и от моей работы польза, — отвечаю. — Разживемся — и к морю поедем».
«Стыдно мне с тобой среди умных людей показаться. То да се — других слов ты не знаешь».
«Я на войне привык молчать, больше задумывался, как чуял: через все бои пройду, а заслужу твое оскорбление».
Стала на нее потом тоска какая-то находить. Жизни не видит, а все что-то гадает, чего нет и быть не может.
Феде уже в ту пору три годика было. Простить я ей не могу: его не пожалела. Кинулась она из дому зимой. Угорела, что ль?.. Жду — нет. Думаю, по морозу-то не находишь — в одной кофточке выбежала. У соседей сидит, так и решил. А тревожно. Оделся я, вышел. А она на крыльце стоит. Схватил ее — да в избу.
«Что ж ты делаешь над собой?»
«Ваня, — говорит, — не люблю я тебя. Любила бы — так и не металась бы. Не люблю… Прости. Что хочешь делай, только терплю я с тобой нашу жизнь».
Вот как бывает.
Федя подбежал со стрекозой. Показал отцу, какая она красивая — изумрудная, с бирюзовым отливом. Держал он ее за брюшко, стрекоза шуршала крыльями.
— Пущу ее, папаня. — И он пустил ее, был рад, что и стрекоза так рада, что вернули ей жизнь и волю.
— А вон там еще красивше летают, — показал Иваша в осоку.
Федя побежал туда.
— Его не пожалела. Темная, темная… На другой день заболела, — продолжал Иваша. — В груди боль, и в голове больно. В больницу отвез. Два дня не отходил и клюквенным соком из рук поил, и чистой водой, как просила: «Чистой воды дай мне, Ваня».
А самой все хуже и хуже.
Врачи говорят:
«Есть такое лекарство, да только достать его трудно».
«Достану».
Написали мне рецепт.
Поехал я в Москву. До станции ночью добрался. Поезд у нас раз в сутки. Не сажают — мест нет. Даже и дверь не открывают. Что делать? Забрался между вагонами — да на крышу. Тронулись. Мороз, ветер. Закоченел.
Подъехали к Вязьме. Огни кругом. Слезть хочу, а не могу: замерз. С помощью лестницы меня сняли. В милицию ведут. Говорю милиционеру: «Браток, — говорю, — жена помирает, лекарство надо, за лекарством еду».
Рецепт я ему показал. Он меня, душа добрая, и устроил в вагон.
Достал я в Москве лекарство. Помогли.
Приехал назад, на свою станцию. Не помню, как уж я двадцать верст прошел. В больнице дверь открываю — сразу к врачам.
«Достал», — говорю.
Провели меня в конец коридора. Кровать там, и она лежит с головой накрыта…
Иваша свернул с тропки, сбивчиво прошел несколько шагов и остановился.
Федя глядел на отца.
— Пойдем, папаня.
Лощин подхватил малыша, еще выше вскинул.
— Расти большой, браток!
Федя — словно на крыльях летел — вскрикнул от радости. Никто не поднимал его так высоко: сильный дядя, хороший.
Федя не отставал теперь от отца и Лощина; то вперед забежит, то позади идет, и Лощину было хорошо, что маленькое, такое светлое и трепетное, рядом.
— Я погубил ее, я. Обманул ее надежды. Нельзя было мне равняться с ней. Наша баба на песке проживет, на болоте не пропадет, но жить без души никогда не приспособится. Мучила себя, места не находила. Мне бы расстаться с ней, затихнуть в своем ничтожестве, а я-то бессовестно надеялся: обойдется. Вот и ничтожество, мои мысли ничтожные. Ты думаешь, море ей было нужно, достижения? Это так, мою бесполезность для нее окольно подчеркивала.
— Зачем ты себя унижаешь?
— Не утешай и не жалей меня. Доброту свою зря не трать. Она потратила. Я теперь и капли ни от кого не возьму, не из гордости, а что хорошее без пользы погублю.
— Ты добрый, Иваша. Найдет доброта доброту. Непременно найдет.
— Пусть его найдет, — кивнул он на сына. — Отняла мамка радость.
— Ты последнее отнимаешь.
Иваша остановился на берегу.
— Здесь ее расстреляли.
Лощин понял: расстреляли первую Ивашину жену.
Яверь в низинке просекали порывы ветра, взметались, словно умоляя не разлучать, обнимались листья.
Уходили все дальше и дальше по берегу. Не проглянет ли где в реке белый камень?