— Да ведь детство. Камень серый у мостовой лежал, и тот помню. Большой камень. Лежит и словно бы думает. Мы думаем скоро и говорим быстро, а камень по-своему думает, будто ждет, когда от шума останется одна правда. Как раз напротив этого камня наш дом стоял — бывший трактир. Перегородили его на каморки. Печь большая русская, на всех. На печи дед Терентий жил. Свистки нам, ребятам, ладил весной из тополиных прутьев.

Мы закурили махорки из его кисета. Дымок тает в чистоте.

— А тут я с сорок первого года, — заговорил Федор Максимович. — Войной сюда занесло. Смерти так не боялся, как своей жизни, и такое было, дружок.

С каши все и началось. Сели это мы, солдатики, в березнике кашу есть пшенную. Некоторые котелки порастеряли, так из пилоток кто ложкой, а кто без ложки лижет.

Я, это, сперва в траве сидел. Дернуло меня — под орешину в тень пересесть.

Слышу, загудело. Самолеты! Засвистело. Летит черная… Помню, как из-за дерева огнем ударило.

Очнулся. Темно, ночь. Полыхает в голове жаром. Волосы от крови спеклись. А где же ребята? Никого. Мы тогда из окружения прорывались. Сколько брата нашего полегло! Поля убитыми, как снопами, завалены были, а реки от крови мутнели.

Пошел я. Слышу, рядом немцы свистят, идут, едут, где-то поют. Три дня я так-то бродил. В глушь забился. Тоска, горько, и сил нет: ослаб. Березовую кору, как лось, отдирал и ел.

Уж я и на ногах не стоял. Подполз к болотцу попить. Болотце так, небольшое, с оклиной, родничок там был — чистинка. Попил я, руки вязнут, да так сразу и провалились, грудью я на трясину лег. Выпутаться не могу, сил нет, да и руки оплело тиной; руку-то тянешь, и вся трава трогается, булькает.

Засасывает меня трясина. Жижа уж в рот ползет, а в этой жиже пиявка виляет. Вот, думаю, где погибель моя. Может, еще раз-другой дыхнуть осталось. Тут я и бога недобро вспомнил… За что, какой я грешник или злодей, чтоб в этой трясине живьем меня положило?

Гибну! Глянул в мрак болотный…

Чую, тянет меня кто-то за ноги. Вытянул на сухое. Гляжу и глазам не верю: немец. Мундир на нем обгорелый, сам чуть живой. В крови, в гное тряпье на ногах.

Пополз я от него. Не до вежливости было: не в гостях, а на войне.

Он — за мной, не отстает. Долго так тянулся, да тоже ослабел. Сел у сосны, голову свесил.

Ткнулся и я под куст. Заснул или так, в беспамятстве, минута какая вышла: будто вижу я мать, молодая-молодая, подошла ко мне, а я совсем маленький, лежу под лоскутным одеяльцем.

«Сынок», — говорит. Схватила меня на руки и побежала. Бежит по траве, а трава все выше и выше, вот-вот скроет нас, и вдруг уронила меня, никак не найдет в траве.

«Мама… мама!» — кричу.

Раскрыл глаза. Немец рядом. Что делать? Вроде бы и не враг, раз выволок меня из трясины. Пусть для какой-то своей надежды, но верил, что во мне надежда его, не побоялся, что убью. Хоть и не было у нас оружия, но ведь и палкой можно убить. Про это и не думал, чтоб взять и убить его. Толк-то какой? Он, сказать, и сам уже отживал.

Был он моложе меня, зарос, худой. Глаза — как без света, да он редко и открывал их, — будто спал.

Подполз я к мочажине, а мочажина так и кипит от лягушек. Набил ими котелок, а огня нет.

«Огонь есть? — говорю немцу. — Фоер-фоер».

Зажигалку дал. Разжег я костер и из этих лягушек «уху» сварил. После не доводилось пробовать, а тогда их мясцо на лапках повкуснее курятины показалось.

Похлебал этой «ухи» и он. Вот ведь как люди у котелка сошлись. Ведь можем жить, а что воюет?

Нет, не зверь человек, не в инстинктах дело. Беспомощен бывает человек перед негодяйством, терпит — тут все и дело. Где человек-то остановится, посовестится, негодяй переступит, силу возьмет, хоть с кровью, а возьмет. И этой силой своему негодяйству служить заставит и молиться. Разве поля с убитыми и реки, мутные от крови, — от человека? От негодяя, негодяй так захотел, так негодяю надо.

Тогда я про это не раздумывал, конечно. Теперь вот задумываюсь, как вспомню.

Что мы тогда похлебали из одного котелка — это должно помниться? На другой день он совсем плох стал, на спину завалился. Глядит в небо, а в глазах слезы… А я чую — дорога рядом.

«Эх, — думаю, — неужели забудет он русского человека, пропадет это? Может, вспомнит меня, кому-нибудь и нашим поможет».

Выволок его к дороге.

«Тут, — говорю, — ваши проезжают теперь, подберут, а мне еще своих искать надо».

Снимает он свои ручные часы и мне на память дает.

«Рус, — говорит, — возьми».

«Не надо, — говорю, — ты не забудь».

В этот день прибился я было к хутору. Вот, думаю, поем тут хоть корку какую, картошину.

Тут меня и схватили немцы у самого хутора. Погнали, а я и идти не могу.

Кое-как с палкой добрался до села. В селе таких, как я, человек двести: голодные, рваные, раненые.

Утром тронулись. Не знаю, как я из этой колонны не вывалился. А вывалился бы — тут и конец. Лежачих пристреливали или прикладом в голову.

Черно перед глазами, а то вдруг солнце блеснет, всколыхнется все — и земля, и лес.

Перейти на страницу:

Похожие книги