Ослепило меня гневом, озверел. Выскочил к телеге и уже в упор четверых из охраны — за телегой шли — расстрелял.
Тут и пришлось мне узнать, что за всем этим таилось. Почему такая малая охрана была?
Подбежал к Аржанову. А он замучен, мертв…
«Вот почему сапоги вымыты», — слышу вдруг или померещилось?
Распрямился. Он, Рябой, в маскировочном халате с желтыми и зелеными пятнами. Пистолет в руке. Глаза расширились, неподвижны.
Замертвел я под его взглядом. За спиной у меня еще двое — только тени вижу на дороге.
На приманку попался. Нарочно и охрана была малая, чтоб не спугнуть.
«Перехитрил ты меня, черт Рябой», — говорю, а сам думаю: бежать, пусть убьют, чем вот так на веревке волочиться. Глянул на немцев и замер: один из них — знакомый мой, тот самый, с которым в лесу скитался. Он! Дрогнули глаза у него: и он узнал меня. Глядим друг на друга.
Тут Рябой толкнул меня к Аржанову. Загудели мухи, облепили распухшее лицо убитого.
Выстрелы вдруг раздались. Рванулось сердце — убит, и, показалось мне, свет, как стекло, блеснул… Только что это? Рябой на дороге лежит, и те двое убиты.
Это все в секунду какую-то мелькнуло. Что случилось, не разберу… А из кустов Лыков вылезает.
«Вот и познакомились, — говорит. — Хитер, а я хитрее».
«Живо, — говорит он и на лес показывает, — прямо иди. За болотом у дуба на закате жди. Человек придет. Скажет».
Оглянулся я из леса, а Лыков на дороге следы веткой заметает… Вот и нет его. Как и прежде, тиха дорога эта угрюмая.
Вернулся я, чтоб снять Аржанова, схоронить по-людски. На немца того поглядел. Он, знакомый мой, поперек дороги лежал. Вот как пришлось.
Снял я с веревки Аржанова и унес в лес. Схоронил под сосною.
Ждал потом за болотом у дуба. До заката многое передумал. Кто агент, которого немцы искали? Может, Лыков? А может, и тот, который должен прийти сюда? А ну как причудился немцам этот агент. Нет его, а есть просто люди, как Лыков, Аржанов…
Пришел он, человек, которого я ждал. Ваней звали. Подросток лет шестнадцати. Высок, тонок, глаза голубые, светлые, с печалью какой-то, но открыто так глядит, улыбнулся.
Сели с ним в траву.
«А я за вами смотрел, — говорит, — когда вы ночью к погребу пошли. Лыков велел присмотреть. Вы его в сарай снесли, будто бы пьяного. А он это нарочно притворился. Он с Аржановым и выручил всех из погреба. А потом опять в ваш сарай вернулся».
Вот оно что!
Так-то бывает. Это хорошо, что свой человек оказался. А если бы подлец какой исхитрился? В ту бы ночь и конец мне.
«А теперь пора», — говорит Ваня.
«Куда?»
«К складу, — огляделся он и шепчет: — Достигли. Лыков сделал, наш человек туда проник. А мы в одиннадцать часов должны подойти ближе, стрельбу поднять для переполоха. Надо. В случае чего здесь ждите».
Ровно в одиннадцать мы подняли стрельбу. Завыли сирены на складе, прожектора осветили лес. Ударил с вышки пулемет в нашу сторону… Упал вдруг Ваня… Сынок, сынок, как же это так не посчастливилось тебе? Убит был в голову.
Унес я его. Но уронил в овраге, покатился он вниз. А я за ним, оставить-то его не могу.
Один сидел я у дуба. Вот-вот, кажется, придет Ваня, улыбнется. Не верилось, что нет его. Глаза его голубые, светлые, с какой-то печалью, как живые, передо мной.
Нет и Лыкова. Тихо. Неужели и он пропал?
Вдруг воздух словно зажегся. Небо стало красным, и что-то черное, корявое поднялось к облакам. Земля дернулась, гул раскатился, грохот… Склад взлетел.
Небо долго не гасло, было и черным, и багровым, зловеще клубилось.
Всю ночь я прождал Лыкова. Горел лес.
А утром пошел к деревне. Может, тут что узнаю про Лыкова? Избы в дымном мареве. Крыши, и дорога, и луга черны от пепла, словно обуглилось все, выгорело, и над этой гарью солнце вставало, как будто конец света пришел: тихо, пустынно, черно, и только солнце горит.
Хотел я к дубу вернуться. Но туда не дошел: горело и там.
Варю нашел в лесниковой сторожке. Было горько от дыма, сумрачно.
— Ушел я тогда в партизанский отряд, — продолжал Федор Максимович. — Партизанил. А когда пришли наши, на фронте воевал. Домой с Эльбы вернулся. Не сразу после войны, а в августе.
Подхожу к плетню — Варя от колодца идет, с ведрами. Бросила ведра — и ко мне.
«Федор… Федюша!» Вот и встретились! Неужели пришло наше время?
Избы той нет, сгорела. Подсолнухи на том месте в бурьяне.
В баньке жила. Окошко сама прорубила. Теснота. Но не печаль.
«Дожили, — говорю, — дожили до каких дней! Теперь и к речке выйдем, и по лугам походим, как мечтали».
Огурчики на столе, укроп, лук зеленый.
«Вот, — говорю, — из ада в рай попали. А говорят, чудес не бывает. Есть чудеса».
А она молчит, только меня слушает и глаз с меня не сводит. А и я пришел не пустой: четыре жарких медали на груди.
Сумрачно в этой баньке, а нам светло от своей радости.
Вот Варя и говорит:
«Лыков здесь».
«Как здесь?.. Живой!»
Сразу и пошел к нему. В такой же баньке, только ближе к лесу, он жил.
Согнулся под притолокой, захожу, а он у окна сидит, сапоги себе мастерит. Рядом на полу — пара костылей. Постарел, голову сединой выморозило.
«Лыков, — кричу, — Парфен Петрович!»
Глядит — не узнает.
«Федя, — говорит вдруг, — Максимыч!»