Но я понимала бабушку. Эти носки, которые она, может, и не успеет связать, нужны были ей как моральное самоутверждение, как оправдание, что не зря «зажилась» на земле (так она сама говорила). Я принесла ей свою старую шерстяную кофточку, которую для начала надо было распустить. Бабушка и занялась этим с большим усердием, полулежа, полусидя, опираясь спиной на две высоко воздвигнутые подушки.
Я в это время была агитатором по дому на улице Двадцать пятого Октября. Нескольких женщин из этого дома уже нельзя было по возрасту и состоянию здоровья посылать рыть щели, копать противотанковые рвы. Этих старушек я собирала в самой просторной квартире, рассказывала им о положении на фронтах, смущенно толковала о стратегическом маневрировании. Они вздыхали, промокали концами платков набегавшие слезы. На этом мы и расставались. Я — с чувством стыда оттого, что сама ничего не знала, не могла им объяснить; они — удрученные своей вроде бы ненужностью, бесполезностью в такие страшные дни.
И вот — видно, права-то была не тетя Настя — движение в городе за сбор теплых вещей для армии. Как оно возникло — не могу сказать: был ли чей-то призыв, почин или сразу поднялась снизу эта волна, только захватила она всех, и особенно домашних хозяек.
Моих подшефных пенсионерок словно живой водой взбрызнули. И дома, каждая по себе, и собравшись вместе на политбеседу, они усердно вязали. Так усердно, что вскоре подготовили целую кучу носков, варежек и толстый, добротный жилет.
Впрямь ли они больше других сделали или случайно это вышло, но однажды в дом явился увешанный камерами кинооператор. Усадил старушек возле круглого стола, покрытого, как у моей бабушки, плюшевой скатертью. Две, распялив руки, держали пряжу, одна ловко сматывала ее в клубок, остальные вязали.
Вот уж это вызвало во мне протест. Думала: люди душу вкладывают в свой труд, зачем же устраивать спектакль? Но оператор был неумолим, он и меня буквально принудил сесть с газетой в руках за стол.
Через даль времени вижу: ошибалась я. Ведь если рассуждать с моей тогдашней точки зрения, то идти в окопы с кинокамерой вовсе показалось бы праздной затеей. А с каким волнением смотрим теперь запечатленную кинохроникой летопись труда и борьбы!
Впрочем, все же оговорюсь в свое оправдание: не против документальной съемки бунтовала я, а против инсценировок. И тогда, и после.
О возможности эвакуации говорили не вслух, а шепотом. Поэтому, когда мой брат Коля, работавший на военной кафедре медицинского института, звонил мне в издательство: «Готовься, упаковывай вещи...» — я полным голосом, чтобы все сидящие в комнате слышали, отвечала: «Не поддавайся панике».
Коля нервничал: «Я тебе серьезно говорю. У нас известно. Эшелоны формируются». Но я, не то впрямь в безумной надежде на чудо, не то боясь выдать то, что еще засекречено, обрывала его: «Не сей паники!» — и вешала трубку.
А 10 октября мне официально сказали: «Отправка в ближайшие дни. Уложите два-три чемодана и постель».
В мое эвакуационное удостоверение были включены: сын Игорь шести лет, сын Александр семнадцати лет, и отец — Капитон Алексеевич Жучков шестидесяти пяти лет.
Шура ехать не мог, у него уже была призывная повестка из военкомата.
Брат Вася с моим письмом пошел в Чертовицкое известить отца. Папа сказал ему: «Разделю общую судьбу. В случае чего, уйду в партизаны, я тут каждый пенек в лесу знаю, каждую кочку на болоте». Отдал Васе деньги, какие были в доме, все облигации займов и свои новые валенки; себе оставил подшитые.
Горько плакала я, читая прощальное письмо отца. Но знала — уговаривать его бесполезно. Как решил, так и будет.
Пошла проведать бабушку и тетю Настю. К великому своему удивлению, бабушку я застала... во дворе. Очень надежно одетая — в зимнем пальто, в валенках, в когда-то заветном пуховом платке, она сидела на низкой широкой скамье возле хибарки, где жила уже десять лет. Моток шерсти, к которому спицами было приткнуто вязанье, лежал у нее на коленях. Но работать бабушка не могла. Видно, пальцы стыли, и она засунула руки в рукава, согревая их скудным теплом своего тела.
Мне она, как всегда, обрадовалась. Но вела себя необычно. Не расспрашивала о моих делах, не рассказывала о своих заботах и огорчениях, а, обводя двор внимательным взглядом, чему-то внутренне улыбалась, что-то как бы хотела сказать, но таила до поры. Будто готовила именинный сюрприз.
Вслед за ней осмотрела и я все вокруг, ничего нового, примечательного не обнаружила.
За нашими спинами был флигелек, та самая избушка на курьих ножках, что оставалась теперь единственной бабушкиной недвижимой собственностью.
Справа от нас маячил большой флигель, почтительно именовавшийся в прежние времена Красным домом и проданный бабушкой в голодном двадцатом году, как мы уже знаем, за гвозди, которые надлежало обменять на хлеб.