Свои уходят. Может быть, уже ушли. А я и мать, мы... остаемся. Сзади подступает чужой и остро враждебный мир. На душу ложится камень безмерной тяжести, сердце истекает кровавыми слезами...»
Кирилл Скалон не погиб, спасся почти чудом. Но, читая со спазмой в горле его записки, я думала, что вот так, должно быть, говорила себе и тетя Настя: «Наши уходят. Уже ушли, а я и мать... остаемся».
Бабушка не была прикована к постели, но, конечно, для того чтобы идти, сил у нее не было, а Настя не смогла бы ее везти. Да и на чем?
Однажды, когда я сидела в издательстве за правкой очередной рукописи, дверь в комнату тихо отворилась. На пороге словно бы в нерешительности стояла еще не старая, совсем седая женщина.
Я смотрела на нее почти со страхом. Видела, знала, понимала, что это не просто знакомая, а свой, близкий человек, но никак не могла вспомнить: кто? кто же?
— Не узнала, Оля... — горестно сказала она, и голубые глаза ее наполнились слезами. — Да где же узнать!
— Надежда Федоровна, родная!
Мы бросились друг к другу, наши слезы смешались.
Прижимая к своей груди седую голову, я с острой болью вспоминала каштановые локоны, которым всего четыре года назад по-доброму, чуть-чуть завидовала. Без парикмахерских ухишрений, без хны и басмы, в солнечных лучах они отливали золотом. Теперь иней седины уронил печальный осенний свет и на лицо; казалось, каждая черта его неуловимо изменилась.
Полчаса спустя мы сидели с Надеждой Федоровной во дворе на каких-то перевернутых ящиках, и она рассказывала мне о своем последнем дне в грохочущем, пылающем Воронеже.
Четвертого июля, под вечер, к ней прибежала Настя:
«Почему не уходишь?»
«Все жду. Неделю назад Юрочка был у меня. Их ведь только недавно призвали. Они тут, в городе, на казарменном положении. Вдруг отпустят хоть на минутку...»
«Они теперь на передовой, Надя. Передовая-то уже здесь. Уходи, голубчик».
«А ты?»
«Я не покину мать...»
— Оля, Оля! — говорила мне Надежда Федоровна. — Она отдала жизнь за мать! Но знаешь, ведь у нее были еще иллюзии, она надеялась на милосердие, на гуманизм: «Ведь это же нация великих поэтов и музыкантов. Неужели немцы не пощадят слабых, больных, стариков?»
Надежда Федоровна решила пойти попрощаться с бабушкой: жили ведь близко. Настя отговаривала, но она стояла на своем. Только сунула в дверную ручку записку для Юры, чтобы знал, где она. Чтобы тоже поспешил туда. Светлая, не гаснущая до конца материнская надежда!
По пути Настя с грустной усмешкой сказала: «Нам повезло, днюем и ночуем не в щелях, а в собственном бомбоубежище».
Подвал и впрямь был приспособлен под жилье. Все деревянные перегородки были сняты, а из досок поделаны двух- и трехъярусные нары. Ближе к дверям, где проникало больше воздуха, стояли топчаны, раскладушки, две-три железные кровати. «Для самых старых, — объяснила Настя. — Еще вчера тут было битком набито», — говорила она почему-то приглушенным голосом.
Теперь, насколько можно было разглядеть в полумраке, подвал был почти пуст. Валялись в беспорядке брошенные вещи: корзины, чемоданы, узлы. То, что уже сразу оказалось слишком тяжелым для уходящих, что они заведомо не могли на себя нагрузить.
Надя не сразу увидела бабушку, хотя ее кровать стояла совсем близко у входа. И бабушка едва шевельнулась ей навстречу. Тень бабушки. Уже не человек, а почти бесплотное существо.
Все же она слегка приподнялась на подушке, узнала. Стала просить жалобно, по-детски: «Наденька, не бросай нас! Я боюсь. Как же мы одни? Оставайся, Надюша!
Даже Настя дрогнула: «Может, и вправду останешься? Все-таки убежище. А на мостах бомбят беспрерывно».
Надежда Федоровна неколебимо сказала:
«Нет, мне нельзя. У меня два сына в армии, я не хочу быть от них отрезана. Не могу!»
«Куда же ты?»
«К Васе, в Рыкань... А дальше видно будет...»
Завыла сирена. Начался налет, бомбежка. Ответный шквал зенитной пальбы. Потом все небо исчертили трассирующие пули. Фантастическими лунами повисли осветительные ракеты.
— Была прямо «воробьиная ночь», — вспоминает Надежда Федоровна. — Может, какой-то недочеловек с каменным сердцем мог любоваться ею... Мы с Настей входили в подвал взглянуть на бабушку, лежащую в забытьи, еще на нескольких таких же дряхлых старух. Кому-то подали воды, кого-то повернули на другой бок. Потом снова поднимались по ступенькам к распахнутой двери.
На рассвете Надя метнулась домой. Записка по-прежнему белела в дверной ручке. Ощупала документы на груди, схватила какой-то пакет с давнишними, окаменевшими пряниками и узелок с парой белья. У нее ничего не было ни припасено, ни собрано в дальнюю дорогу.
Смотрела невидящими глазами, шла в молчаливой, грозной в отчаянии и гневе толпе к Чернавскому мосту, к переправе через реку.
— А они, должно быть, там, под развалинами в каменной могиле, — заканчивает Надежда Федоровна.
— Нет, не там! — Я рассказала ей то, что узнала от Тимошина.
Иная их настигла смерть! Как же? Какая?
Тысяча девятьсот сорок пятый год, 9 мая. В тот день человеческие реки вышли из берегов: не было меры ни счастью, ни страданию.