Опущенная голова, свисающая с выгнутых назад плеч, связанные за спиной локти, образующие треугольник, должно быть вызывающий у несчастного нестерпимые муки. Скрип верёвки, на которой подвешено вращающееся туда-сюда тело. Капающая кровь.
Проша…
Он стоял, взирая на человека одновременно хорошо известного ему и столь незнакомого. Пряди чёрных волос, блестящие от жирной грязи, свисают на лицо человека. В глазах застыли слёзы и тень невыразимых страданий. Старый волшебник тут не один. Краешком глаза он ощущает взгляд светловолосого юноши, преклонившего колени неподалёку – под телом несчастного зеумца, висящим рядом с некогда любимым учеником Акхеймиона. Он не столько игнорирует юношу, сколько попросту позабыл о нем – таково его собственное горе.
Крики и возгласы.
Он не мог отвести взгляда. Шея гудела. Ему хотелось разрыдаться, и почему-то тот факт, что сделать этого он не смог, казался худшей из всех постигших его скорбей. Ему хотелось орать и вопить. Он даже возжелал – во всяком случае на миг – вырвать собственные глаза.
Ибо в безумии есть своё утешение.
Но он был волшебником в большей мере, нежели собственно человеком, был душою, согбенной тяжестью неустанных и противоестественных трудов. Он понимал, что в происходящем кроется определённый смысл, как-то связанный с колющим его спину взглядом Инку-Холойнаса. Связь между наставником и его бывшим учеником была совсем не единственным мотивом, обретавшимся на сей поражённой проклятием равнине. Здесь обитали и другие основания, пребывали другие причины, присутствие которых было вписано в саму суть произошедшего.
Он пришёл сюда, дабы привести Мимару – Око Судии.
Но теперь Друз Акхеймион обрёл ещё одно основание, ещё один предлог, не похожий ни на что иное, когда-либо ранее известное ему. И каким-то образом это сделало терзающую его жалость чем-то воистину святым. Он всмотрелся в единственное дитя, что любил больше всего на свете, не считая Инрау. Своего второго сына, которого учил и которого не сумел уберечь.
–
Связанный впившимися в его тело верёвками Пройас, благословенный сын королевы Тайлы и короля Онойаса, покачиваясь, висел не слишком высоко над ним, медленно вращаясь…
И умирая в тени Голготтерата.
Это был не сон, пробудившись, осознал маленький принц.
Он помнил… Это взаправду случилось!
Мелькающие вокруг вспышки света вновь стали рвотой и грубой землёй. Огромные трущобы лагеря Великой Ордалии тянулись вдоль внутренней дуги кольца невысоких гор подобно какой-то запятнавшей их плесени. А далее, невероятно огромные, вздымались Рога – Рога Голготтерата, парящей громадой воздвигающиеся из разодранного брюха земли. Мужи Ордалии устремлялись к путникам отовсюду – будучи чем-то вроде ужасной насмешки над человеческим обликом. Как они рыдали и вопили по их прибытии! Как всхлипывали и пресмыкались! Подобно убогим нищим, они хватали и тянули отца за его одеяния. Некоторые даже рвали свои бороды – одновременно и от счастья, и от горя!
Отец почти немедленно оставил их с мамой, шагнув обратно в тот самый свет, из которого они только что вывалились. Несколько выглядящих запаршивевшими безумцами Столпов подняли их на руки, поскольку мама нуждалась в том, чтобы её несли, – настолько ей было худо. Даже пошатывающегося Кельмомаса всё ещё рвало – отец торопился и последние прыжки следовали один за другим. Столпы с почтением, в котором чувствовалось нечто ненормальное, почти что болезненное, понесли их к огромному чёрному павильону. Некоторые открыто плакали! Мама была слишком больной и разбитой, чтобы возражать, когда они внесли их с Кельмомасом внутрь этого угрюмого, мрачного помещения – Умбиликуса, как они его называли. И посему он лежал теперь там, усталый, но радостный – радостный! – а его душа и нутро крутились, со всех сторон изучая тот факт, что после всего случившегося он вдруг находится здесь…
Мамина половина. Вогнувшиеся под напором ветра и погружённые в сумрак холщовые стены. Единственный фонарь, источающий слабый свет, выхватывающий из темноты геометрию разнородных, но лишённых обстановки пространств, и высвечивающий красочный тиснёный орнамент на стенах.
Лев. Цапля. Семь лошадей.
Набитые соломой тюфяки, лежащие на земле, словно трупы. Шёлковые простыни, потемневшие от грязи немытых тел, но по-прежнему поблескивающие, узор из белых линий, сплетающихся запутанным клубком, а затем утыкающихся в кровоподтёк цветка розы.
И мама, любимая мамочка. Спящая.
Закрытые глаза, подведённые сажей, размазавшейся серым пятном. Губы, словно алая печать, поставленная на открытую челюсть и отвисший подбородок. Беспамятство.
Маленький мальчик молча взирает на неё. Сломленный мальчик.