«Родная моя жена Катя! Вот скоро год, как я мотаюсь по госпиталям. Всякое бывало — одно время ногу хотели совсем оттяпать, а правая рука и теперь не гнётся. Главный наш хирург Людмила Михайловна, хорошая такая женщина, спрашивала меня перед операцией: „Как тебе руку зафиксировать? В согнутом положении или прямом?“ Я спросил её: „А в том и другом нельзя?“ Она смеётся: „Никак нельзя. Она двигаться не сможет. Как заживёт, так и останется“.
И я решил: лучше в прямом, чтобы косить можно было.
Ты спрашиваешь меня, почему я так долго молчал — а молчал я по причине неясности: что мне делать после госпиталя — домой возвращаться или какого другого пути искать? Без всякой доброты напиши, чтобы я никому потом не был в тягость. Лучше всё сразу выложи.
Поцелуй от меня Ниночку и Костю. Большие теперь, наверно, стали? Поклон также деду Захару и всем родным и знакомым…
С уважением и любовью твой муж Семён».
Потом дядя Сеня попросил:
— Дай сюда!
Взял написанный тетрадный лист, долго держал его в руках: то ли читал, то ли о чём-то думал. Посмотрел на меня с сомнением.
— Что-нибудь не так? — забеспокоился я.
(Уж больно не хотелось мне переписывать — Ольга Михайловна в школе с этим надоела.)
— Всё правильно, — вздохнул дядя Сеня и порвал письмо на мелкие кусочки. — Так-то лучше будет…
В ту ночь я слышал, как Нюра сидела у мамы на краю постели и рассказывала про старшую сестру Бахтину:
— Во всё нос суёт… «Поставлю вопрос о пребывании…» Ну и пусть ставит… Не боюсь нисколько… И мне высказалась: «У вас не любовь, а сплошное затмение…» Много она смыслит, старая грымза…
Я повернулся на другой бок, чтобы лучше было слышно. Но ужасно догадливые эти взрослые.
— Тише, — шепнула мама, — Костя, кажется, проснулся.
И Нюра замолчала.
Тогда же произошло ещё одно событие. По правде сказать, меня всё время мучило одно сомнение: «Как же я стану хирургом, если проявляю обыкновенную трусость?» Бывшая учительская не давала мне покоя.
И вот однажды вечером я подошёл к бывшей школе с той стороны, где рос последний тополь. Самое трудное было преодолеть гладкий ствол. Дальше росли ветки. Но я, конечно, взобрался наверх, хотя с головы слетела фуражка.
Стал смотреть в окно. В комнату ввезли на высокой тележке кого-то прикрытого белым. Когда его перекладывали на стол, я увидел его лицо — оно было совсем молодое и похожее на лицо нашего Гриши. Я даже чуть не вскрикнул — сперва подумал, что это он. Но чудес на свете не бывает… И я заставил себя смотреть. И видел всё с самого начала до самого конца. Ни разу не закрыл глаза, хоть были моменты, когда мне становилось страшно…
С тех пор, как только освещались окна операционной, я взбирался на тополь и смотрел. Но никому из ребят я об этом ни словечка…
В госпитальный сад мы попадали всегда одним и тем же путём — знали место, где доска в заборе висела на одном гвозде. Дядю Сеню и Нюру я почти всегда находил в самом конце сада, в зарослях черёмухи, где кто-то поставил скамейку. Однажды здесь я застал Нюру, очень расстроенную. Она шла медленно, но меня почему-то не заметила. Я окликнул её. Она вздрогнула и подняла на меня заплаканные глаза:
— Ты куда?
— К дяде Сене.
Он сидел на своём обычном месте. По его лицу я тоже заметил, что и у него что-то случилось.
— Иди-ка сюда, — позвал он.
В руках у него было письмо и не треугольное, какие он получал из других госпиталей, а в длинном сером конверте.
— Нюра читать не захотела, а ты прочти…
Мне приятно было такое доверие. Я сел рядом и прочитал: