О риске тоже возникал разговор, когда касалось истории спасенных раненых.

- Боже коханый, — вздыхали мои собеседницы в Саноке, — в войне на каждом шагу рисковали. После войны — тоже.

- После войны? — удивился я.

- Разумеется. В сорок седьмом году генерал Сверчевский, вице-министр национальной обороны Польши, провел в Саноке свою последнюю ночь. Наутро в Бещадах его застрелили бандеровцы.

- Если генералов подстреливают, как куропаток, каково, проше пана, простым смертным?

Относительно генерала Кароля Сверчевского, числившегося в Крас­ной Армии Карлом Карловичем, воевавшего в Испании под звучным псев­донимом «Вальтер», сочетавшего участие в объявленных и необъявленных войнах, мне кое-что было известно. Имелись на сей счет туманно-расплыв­чатые планы, именуемые «творческими». Я не спешил с их осуществлением. Но и не собирался откладывать в долгий ящик. Целые дни корпел в вар­шавских архивах, слушал рассказы соратников Сверчевского по Испании и Польше. Иной раз наталкивался на документы, давно утратившие свою секретность, но все еще малоизвестные.

Из Директивы Гиммлера:

«Следует исключить сохранение какой бы то ни было собственной польской национальной и культурной жизни. Польских школ в будущем уже не будет. Следует запретить всякие религиозные службы на польском языке. Все не поддающиеся германизации элементы должны быть безу­словно устранены. Красной питью нашей политики должно быть удержание этих слоев всеми средствами на возможно более низком культурном уровне».

С доктором Марианом Киляром (он уже профессор) мы неспешно бе­седуем в варшавском кафе на углу Свентокшистской и Краковского пред­местья. Вспоминаем Толстого и Ганди, Иоахима Лелевеля, провозгласив­шего «За нашу и вашу свободу!».

Нельзя вкусить сладость свободы, добившись ее ценой чьей-то несво­боды.

Директивы, вроде гиммлеровской, — не главное, главное в психологии того, кто их исполняет. Будь то гауляйтер или рядовой охранник. Нацизм отравил человеческое сознание, предрасположенное к отравлению, — недо­статочен иммунитет. (Профессор Киляр склонен к медицинской термино­логии.) Но, по его мнению, есть лекарство. В определенных дозах спаси­тельное. Чуть превышена доза — яд. Национальное чувство дарует чело­веку душевные силы, гордость, сознание достоинства. Кто-кто, а поляки испытали это на себе. Десятилетия, века унижения. Но, обретя государст­венную независимость, помыкали белорусами и украинцами на востоке сво­ей страны.

Профессор не спешит со мной согласиться, но и не возражает. Слож­ная ситуация. Особенно для народа, не привыкшего к ней. Всякое нацио­нальное унижение опасно. Из него вырастает национальный реваншизм — предвестие фашизма. Чем сильнее, горше унижение, тем беспощаднее ответ­ная спесь. Она извращает нормальные чувства, вытесняет их, оправдывая любую жестокость к инородцам, зверства, геноцид.

Профессор меланхолично помешивает остывший кофе. Медленно кла­дет на край блюдца ложечку.

Ход его мыслей мне чем-то напоминает ход мыслей другого медика — моего отца. В детские годы я не слишком прислушивался к нему: нет про­рока в своем отечестве, а уж в собственной семье...

Отец, свежеиспеченный врач, в 1915 году попал в пехотный полк на турецкий фронт куда-то под Трапезунд. Столичные новости доходили сюда с длительной задержкой. За партией шахмат отец услышал: в Петербурге революция, Временное правительство. Офицеры-сослуживцы сходились в мнении, что для России это совсем не худо, кончится дурацкая война, наладится нормальная жизнь.

Для отца она, однако, началась неожиданно. Он отправился в Тиф­лис по своим медицинским делам, за лекарствами, перевязочными мате­риалами. Едва на вокзале спустился с подножки вагона, на него наброси­лась разъяренная солдатня и, не вдаваясь в пояснения, начала избивать. Пока один из солдат не воскликнул: «Так то ж доктор!» Избиение прекра­тилось, заступник растолковал отцу: есть приказ, отменяющий офицерские знаки различия, хорошо еще, что у доктора на штабс-капитанском погоне эмблемка — золоченая змея вокруг чаши...

Отец рассказывал о происшествии отстраненно, не осуждая, но и не оправдывая солдат,— озверели за годы войны; на войне люди звереют.

- Но ты не знал о приказе, отменявшем погоны?

- Незнание приказа не оправдывает того, кто его нарушит. Но все- таки они поняли: на врача грешно поднимать руку...

Для него врачи — особое сословие, а медицина — сфера великой дея­тельности. Политические разговоры навевали на него скуку. Власть мерил одним аршином — ее решения содействуют лечению людей или нет. По­тому отвергал многое из того, что делалось в 20-е — 30-е годы. Но тем этих избегал. Можно подумать, будто он пребывает вне политических страстей. Но однажды, не сдержавшись, сказал, что на Лубянке пытают.

- Тебе-то откуда известно? — недоверчиво переспросил я.

- Врачу, если он не оглох и не ослеп, известно больше, чем осталь­ным. И уж, конечно, больше, чем соплякам: «Будь готов!» — «Всегда готов!»

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги